Изменить стиль страницы

Впоследствии Голицын стал во главе заговора членов верховного совета империи. Они хотели ограничить самодержавие Анны Иоанновны в пользу группы представителей родовой аристократии. После крушения этих замыслов Голицын был удален от государственных дел и с тех пор поселился в Архангельском.

Там размещалась его библиотека из четырех — шести тысяч книг — точное количество не установлено — на разных языках по истории, политике, философии. Многие произведения европейской политической мысли были переведены для князя в Киевской академии и существовали едва ли не в единственном экземпляре.

В 1736 году он был заключен в Шлиссельбургскую крепость и вскоре умер. Строительство Архангельского было прервано надолго. Только спустя сорок лет, при внуке Голицына, оно возобновилось, а затем, в 1810 году, было продано его вдовой Юсупову.

Падение бироновщины после смерти Анны Иоанновны помогло нравственному объединению русского дворянства. Заговорило чувство национальной чести. Спустя срок приближенные вечно пьяного Петра III, желая спасти его шаткий трон, дали ему подписать указ, освобождающий высшее сословие от обязательной воинской повинности.

Сняв обязанности с дворянства, указ умолчал, вразрез с исторической логикой, о крепостном праве, связанном с ними как со своим источником. Напротив, условия рабской зависимости крестьян были еще более ужесточены. Теперь она лишилась всякого подобия правовой основы, которая устанавливала крестьянскую неволю, как подпорку, укрепляющую военно-служилый класс. Следствие оказалось без причины.

Государственные населенные земли с деревнями и селами, мужчинами, женщинами и детьми бесплатно и окончательно отчуждались в частные владения, создавались дворянские имения-вотчины. Из редкого гостя в поместных краях помещик превращался в полновластного хозяина-вотчинника.

Процесс этот был, конечно, сложнее, чем я могу здесь о нем написать. Во всяком случае, льготы по службе и землевладению бодрили дух дворянства, «манили его из полка, из столицы в крепостную усадьбу», где один на досуге мог бесчеловечно сумасбродствовать, другой — упиваться собственным сплином и гордым одиночеством, третий — что было реже — служить наукам и искусству, четвертый — делать то и другое разом.

Первые владельцы Архангельского выделялись масштабом своей деятельности во всех этих направлениях. Ключевский нашел тонкий глагол для характеристики явления: именно — «манили». Там, в усадьбе, кто смел перечить барину? Да еще побывавшему на военной службе, где каждое его слово — приказ. Он один обладал правом казнить и миловать. Разве что налетит Дубровский, как в пушкинской повести, или запустят «красного петуха» вконец обозленные мужики. Но ведь такое случалось не часто.

3

Много раз я бывал в Архангельском, а однажды мы поехали туда с Павленко. Это было вскоре после его возвращения с Кавказского фронта. Долго бродили мы по давно не метенным аллеям. Листья прошлой осени, ушедшие под снег зимой, теперь покрывали весь парк словно пепел отгоревшего лета. Печально глядели мы на запущенный дом с облупившейся желтой краской русского ампира, на треснувшую колонну и обломанные ступени. Шла война, в корпусах у реки был развернут госпиталь. А содержать в порядке огромную усадьбу и здание дворца было непростым делом.

На верхнем ярусе парка возле дворца было тихо. Только метались длинные беличьи хвосты, шурша в деревьях, и лепетали птицы. Но сами эти звуки, после фронта с его грохотом и воем, после Москвы с неумолчным шумом, казались частью тишины и безмятежности.

— Птицы — герольды тишины, — сказал я, опасливо оглядываясь на Павленко, и, снижая выспренность фразы, добавил: — В самом дело, в городе их не слышишь.

— Насчет герольдов сильно пущено, — немедленно откликнулся Павленко. — Могу также предложить птичек, как пестрые крупинки на зеленом бархате леса, или, если это просто, то птичек, как мысли человечьи, когда-то не высказанные, а теперь прилетающие к нам и тщетно жаждущие понимания. Могу предложить...

— Не надо, — взмолился я, охваченный каким-то странным чувством. — Что такое? Как только приезжаю сюда, так и начинаю жить в девятнадцатом веке...

Но Павленко явно не принимал элегического настроения:

— Впечатлительная натура! Тебя просто тянет в войну двенадцатого года. Хочешь меня оставить по второй мировой, а сам норовишь туда, где полегче. Нет уж, оставайся здесь.

— Между прочим, — сказал я, отшелушив из его реплики нечто существенное, — в Архангельском побывали наполеоновские солдаты. Коллекции дворца были вовремя вывезены в Астрахань, скульптуры закопали в землю. Ну а все, что оставалось, подграбили французы.

— Не хуже фрицев!

— Нет, до гитлеровцев им далеко. Во-первых, они, кажется, ничего не вывозили организованно во Францию. А во-вторых, то русское добро, что прихватили с собой, пришлось им бросить на дорогах отступления. По грабежу гитлеровцы прочно держат первое место в истории. Разве что вестготы им не уступят. Но про них я мало знаю.

Спустя много лет после этой поездки в Архангельское, в те дни, когда писалась эта книга, я познакомился с документом — письмом-отчетом управляющего поместьем и сразу вспомнил и нашу прогулку с Павленко и тот разговор среди деревьев старинного парка. Он продолжался и на обратном пути,

Речь шла у нас об отношениях между помещиками и крестьянами в 1812 году. Крестьянство ненавидело крепостное право. В деревнях ходили рассказы о Пугачеве — память об этом восстании была свежа. То там, то здесь загорались помещичьи усадьбы. Но появление в стране неприятеля, грозящего гибелью России, всколыхнуло весь народ. Наполеоновские солдаты мародерствовали, жгли деревни и села, и крестьяне полагали необходимым обороняться от врага всюду, где бы он ни был.

В народной войне фронт и тыл сливались воедино. Была еще одна особенность. Крестьян раздражало бегство помещиков из своих усадеб в дальние города. «Господа убегают, не хотят биться с неприятелем» — так толковали мужики.

Рекрутские наборы в 1812 году, как утверждают многие исторические источники, проходили не только спокойно, но даже с большим воодушевлением. В солдаты шли охотно. Вместе с тем у крестьян было такое настроение, что сопротивляться, воевать можно и нужно и там, где живешь, — бить мародеров, фуражиров, всех, кто зарится на крестьянское добро, соединяться в партизанские партии и наносить урон разорителю и оскорбителю России. При таком рассуждении поспешные отъезды помещиков рассматривались как нежелание вступать в борьбу с противником.

Юсупов был новым хозяином Архангельского — он приобрел его в 1810 году. Два года ушло на отделку дворца, устройство картинной галереи. И вот — нашествие Наполеона. Барин отъезжает в Москву и далее в Петербург.

В документе, о котором я уже упоминал, в отчете управляющего сказано: «В Архангельском неприятельская партия стояла долго, но вышла. До выходе оной свои крестьяне в Большом доме побили зеркала, пилястры... Но, богу благодарение, пожара не было, и все строения целы. Из Архангельских крестьян... буйствуют много».

«Свои крестьяне» мстили новому владельцу Архангельского за его поспешный отъезд. О чем думал в то время Юсупов, мы не знаем. Но богач помещик Поздеев, махнувший от французов из своего имения в Вологду, оставил след своих мучительных опасений в дошедшем до нас письме его знакомому. Он, как многие крепостники, ждал грозного крестьянского восстания и писал: «...ибо где теперь безопасность? Потому и мужики наши, по вкорененному Пугачевым и другими горячими головами желанию, ожидают какой-то вольности...»

Восстания не было. Крестьянство обратилось лицом к неприятелю для отражения его нашествия и надеялось за свои заслуги в войне получить наконец из рук царя вольность. Этого не произошло. И владельцы поместий и усадеб продолжали вести свою праздную, беспечную жизнь, нещадно эксплуатируя крестьян. Наиболее просвещенные из них, такие, как Юсупов, по крайней мере оставили после себя собрание художественных сокровищ.