Я уже сказал, что чтение военных мемуаров, романов из жизни старой армии и таких документов, как «Наставление господам офицерам в день сражения», не было для нас просто досужим делом. Кое-что из прочитанного входило и в нашу публицистику, а многое вызывало естественное желание еще и еще раз подумать о природе нашей армии, ее командном составе, о честном русском офицере суворовского склада.
После Октябрьского рубежа людей именно этого круга рядовые солдаты на фронтах первой мировой войны включали в полковые комитеты — выборные органы военно-революционных масс. А впоследствии Советская власть широко привлекала бывших царских офицеров такого склада на службу в Красную Армию.
Да, не все царские генералы и офицеры оказались в белом стане. Нашлись люди, сумевшие отринуть свое классовое естество и мужественно взглянуть в лицо истории.
Расскажу подробнее об одном из них — Михаиле Дмитриевиче Бонч-Бруевиче. Он был образованнейшим генералом старой армии, преподавал в Николаевской академии Генштаба. Известный военный теоретик М. Драгомиров привлек его к переработке учебника тактики.
По всем статьям он принадлежал к военной элите царской России. Были, однако, в характере этого человека и отличительные особенности. Ему претили карьеризм, угодничество перед сильными мира сего, он обладал чувством справедливости и той долей непоказного демократизма, что заставляла его прислушиваться к социальному гулу эпохи. Эти черты генерала не остались незамеченными.
После Февральской революции он был избран членом исполкома Псковского Совета рабочих и солдатских депутатов. Во время корниловского путча, будучи главнокомандующим Северным фронтом, способствовал провалу планов мятежного генерала. В дни Октября твердо стал на сторону Советской власти, был назначен начальником штаба Верховного главнокомандования и работал с первым советским главкомом Н. Крыленко.
В феврале 1918 года Ленин вызвал Бонч-Бруевича из ставки и поручил ему оборону Петрограда от кайзеровских войск, нарушивших перемирие. Вскоре он стал военным руководителем Высшего военного совета, а летом 1919 года, по предложению Владимира Ильича, возглавил полевой штаб Реввоенсовета республики.
Воспоминания М. Бонч-Бруевича о том периоде его жизни и несколько страниц его исповедального предисловия к ним представляют огромный интерес.
«Я не без колебаний пошел на службу к Советам, — писал Михаил Дмитриевич, — мне шел сорок седьмой год, возраст, когда человек не склонен к быстрым решениям и нелегко меняет налаженный быт. Я находился на военной службе около тридцати лет, и все эти годы мне внушали, что я должен отдать жизнь «за веру, царя и отечество». И мне совсем не так просто было прийти к мысли о ненужности и даже вредности царствующей династии, — военная среда, в которой я вращался, не уставала твердить об «обожаемом монархе».
Я привык к удобной и привилегированной жизни. Я был «вашим превосходительством», передо мной становились во фрунт, я мог обращаться с пренебрежительным «ты» почти к любому верноподданному огромной империи.
И вдруг все это полетело вверх тормашками. Не стало ни широких генеральских погон с зигзагами на золотом поле, ни дворянства, ни непоколебимых традиций лейб-гвардии Литовского полка, со службы в котором началась моя военная карьера.
Было боязно идти в революционную армию, где все представлялось необычным, а часто и непонятным, служить в войсках, отказавшись от чинов, красных лампасов и привычной муштры; окружить себя вчерашними нижними чинами и видеть в роли главнокомандующего недавнего ссыльного или каторжанина. Еще непонятнее казались коммунистические идеи, — я ведь всю жизнь тешился мыслью, что живу вне политики.
И все-таки я оказался на службе у революции. Но даже теперь, на восемьдесят седьмом году жизни, когда лукавить и хитрить мне незачем, я не могу дать сразу ясного и точного ответа на вопрос, почему я это сделал.
Разочарование в династии пришло не сразу. Трусливое отречение Николая II от престола было последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Ходынка, позорно проигранная русско-японская война, пятый год, дворцовая камарилья и распутинщина — все это, наконец, избавило меня от наивной веры в царя, которую вбивали с детства.
Режим Керенского с его безудержной говорильней показался мне каким-то ненастоящим. Пойти к белым я не мог; все во мне восставало против карьеризма и беспринципности таких моих однокашников, как генералы Краснов, Корнилов, Деникин и прочие.
Оставались только большевики... Я не был от них так далек, как это могло казаться. Огромную роль в ломке моего мировоззрения сыграла первая мировая война с ее бестолочью, с бездарностью верховного командования, с коварством союзников и бесцеремонным хозяйничаньем вражеской разведки в наших высших штабах и даже во дворце самого Николая II».
Такими были раздумья генерал-лейтенанта советской армии М. Бонч-Бруевича.
Владимир Маяковский писал:
Генерал Бонч-Бруевич пришел к Советской власти, к Ленину и его идеям, потому что без них — он это понимал мучительно — не исчезнет в России уродство человеческих отношений, не прекратится разложение общества, военной верхушки, всего строя жизни, хорошо знакомого ему изнутри.
Он с презрением отвернулся от белого движения — этой смеси демонологии и мелодрамы. Оно не оставило после себя даже в рядах его активных участников никакой романтики — только оскомину и злобу. Оно оставило в сознании народа ощущение дьявольской беспросветной жестокости. Вспомним, как в талантливом романе Сергея Залыгина «Комиссия» последнюю каплю надежды крестьянина на справедливость выжигает свинец карательного отряда колчаковцев.
Белое движение было обречено, и оно откатывалось, отступало с воем и казнями, пока на берегу Черного моря не осталось ни одного врангелевского солдата.
Белогвардейский журналист А. Ветлугин в своей книге — она вышла в 1922 году в Берлине — с мрачным юмором вспоминает, как он открыл примету, по которой впоследствии безошибочно определил время, когда нужно бежать из того или иного города по принципу «давай бог ноги», поскольку становилось ясно, что, несмотря на хвастливые приказы белого командования, красные вот-вот появятся на горизонте.
Какая же это примета?
Если офицеры в ресторанах начинают требовать у оркестра музыку — «Сильва, ты меня не любишь», — значит, пиши пропало, нужно поскорее уматывать...
Автор ставит эту примету в ряд тех явлений, которые итальянцы называют «джататоре». Встреча с ними обещает несчастье. Он так и писал: «Все было совершенно спокойно, но стоило оркестру в кабаке заиграть попурри из «Сильвы», да еще «ты меня не любишь», и не позже чем через день начиналась эвакуация. Белые очищали город. И так на протяжении всей гражданской войны».
В этом юморе есть некоторый смысл: они пели «Боже, царя храни», когда наступали, и «Сильва, ты меня по любишь», когда отступали, разгромленные. Ни в одном, ни в другом случае они по вспоминали о народе. Гимн последнему царю и жалобная ария из оперетты — это и было музыкальным выражением демонологии и мелодрамы белого движения. Бонч-Бруевич знал заранее логику его развития.