В период между двумя войнами Петин занимался военной наукой, переводами. Осенью и зимой 1809 года Батюшков жил в имении Хантоново, а в 1810 году в Москве. Над Россией еще не рассеялась туча Тильзитского мира. Общественный разброд усиливал позиции реакции. Ее представители, такие, как адмирал Шишков, писатель С. Глинка, поэт Шихматов, пытались в корне пресечь самые попытки обсудить проблемы русского Просвещения.
Батюшков проницательно уловил политический смысл деятельности «шишковистов». Она далеко выходила за рамки собственно литературы и философии. Охраняя незыблемость самодержавно-крепостнических устоев, они искали крамолу даже в сочинениях Карамзина и его последователей.
В ту пору Батюшков написал сатиру в стихах «Видение на берегах Леты». Это произведение остро высмеивало ретроградов и привлекло всеобщее внимание. Поэт гневно обрушился на проповедников архаики и отсталости. В письме к Гнедичу он писал: «Любить Отечество должно. Кто не любит его, тот изверг. Но можно ли любить невежество? Можно ли любить нравы, обычаи, от которых мы отделены веками и, что еще более, веком просвещения?.. Но, поверь мне, что эти патриоты, эти жаркие декламаторы не любят и не умеют любить русской земли. Имею право сказать это, и всякий пусть скажет, кто добровольно хотел принести жизнь на жертву Отечества».
Свидетельства современников не оставляют сомнений в том, что Тильзитский мир переживался сознательной частью русского общества именно как позор, как оскорбительное подчинение высокомерному врагу. К тому же вскоре Тильзит невыгодно отозвался и на экономическом благосостоянии, особенно городского населения. На этом историческом рубеже назревал тот истинно благородный, но показной «порыв национальности», которому предстояло серьезное испытание.
24 июня 1812 года Наполеон уже был в России. «Русь обняла кичливого врага».
В чреде годов, обагренных кровью, возник этот грозный год. Обезумевшая Европа, в страхе и покорности склонившаяся перед Наполеоном, хлынула потоками своих войск вслед за императорской армией в пределы России. Границу перешли французы, итальянцы, пруссаки, баварцы, саксонцы, австрийцы, поляки.
В те годы русская армия поднялась к вершинам героизма, победно поспорив с самыми отборными полками Наполеона.
Война пробудила гигантские силы народа. Молодые Батюшков и Петин многими чертами своих различных характеров, пристрастиями и ума и сердца были типичны для русской личности той эпохи.
Что сказать о русском солдате и офицере того времени? Пропасть неравенства отделяла их друг от друга. Неравенства сословного, имущественного, образовательного и всякого иного. Любопытнейший факт: когда русские егеря, лежа в «секрете», стреляли на звук иностранной речи, они подчас убивали не неприятеля, а русских же, титулованных офицеров, изъяснявшихся между собой по-французски. Но в годину нашествия вся русская армия пылала желанием изгнать врага из пределов Отечества. Наполеоновский генерал Фриан был потрясен одной из тех недоступных сознанию иностранца русских контратак, когда, казалось бы, в безнадежном положении, теснимые со всех сторон неприятелем, усатые гвардейцы выбрасывают штыки наперевес и идут вперед, сметая все на своем пути. Фриан изумлялся в своих записках: русские гвардейцы, даже раненые, подползали к противнику, дрались с ним, валили его и умирали, цепляясь за горло врага.
Когда из тучи Тильзитского мира грянула гроза, Батюшков находился в Москве, был болен, не мог сразу же вновь встать под знамена. Наполеон приказал взять русскую столицу. Поэт получил в те же дни письмо из действующей армии. От Петина. Оно было написано на Бородинском поле в канун битвы.
«...Я удивился, — замечает Батюшков, — спокойствию душевному, которое являлось в каждой строке письма, начертанного на барабане в роковую минуту. В нем описаны были все движения войска, позиция неприятеля и проч. со всею возможною точностию: о самых важных делах Петин, свидетель их, говорил хладнокровно, как о делах обыкновенных. Так должен писать истинно военный человек, созданный для сего звания природой и образованный размышлением; все внимание его должно устремляться на ратное дело, и все побочные горести и заботы должны быть подавлены силою души. На конце письма я заметил несколько строк, из которых видно было его нетерпение сразиться с врагом... Счастливый друг, ты пролил кровь свою на поле Бородинском, на поле славы и в виду Москвы тебе любезной, а я не разделил с тобой этой чести! В первый раз я позавидовал тебе, милый товарищ...»
Солнце Бородинской битвы уже более полутора столетий освещает славу русского солдата и офицера — «Недаром помнит вся Россия про день Бородина!». После прорыва гитлеровцев под Можайском я привел в передовой статье поразительную строку Лермонтова, отдающую, как приклад штуцера после выстрела, толчком, но не в плечо, а прямо в сердце: «Ребята! не Москва ль за нами?..»
Прошлое незримо взаимодействовало с настоящим. Оно подсказывало аналогии, и хотя они подчас бывают рискованными, а все же ни народный опыт, ни движение отшумевших событий не исчезают бесследно.
Мы с Павленко обнаруживали эту связь времен в старых книгах, в биографиях давно ушедших людей, в их муках и надеждах, в ходе общественного процесса, в явлениях современности. Связь времен существовала в объективном мире. Мы находили ее в малых ее частицах и в самих себе, в отголосках, какие пробуждало в наших сердцах минувшее: дневник наблюдательного Болотова; заново открытые нами отношения Батюшкова и Петина, крепко заваренные в военной гуще; «тень друга», выступающая из камня старых кладбищенских стен.
Первые же военные дни заставили задуматься о ней, этой связи времен, более пристально, чем в те годы, когда ненавистное старое шло на слом, а с ним иногда погибало и то, что впоследствии мы научились бережно сохранять или возрождать.
Как можно было после гражданской войны дать красным офицерам и солдатам погоны, если само слово «золотопогонник» стихийно стало бранным и вызывало представление о смертельном классовом враге, том самом, что утопил Чапаева в реке Урал, бросил Лазо в паровозную топку, вырезывал кровавые звезды на спинах пленных красноармейцев.
С течением времени, тогда в сознании наших людей погоны утратили значение враждебного символа, но сохранили отблеск прошлых сражений да свой практический смысл удобной и общепринятой детали обмундирования, они были введены в форму советских воинов.
— Без погон разбили белую армию и интервентов. С погонами разгромили фашистов. Вот и выходит, что хотя у вас в литературе форма прямо вытекает из содержания, на войне дело, кажется, обстоит не совсем так. Содержание, по-моему, куда важнее, — сказал мне однажды комиссар полка, где родились двадцать восемь героев-панфиловцев, умница и смельчак Ахмеджан Мухамедъяров, и вопросительно заключил: — Согласен? Нет?
Мы все были согласны. Советское содержание жизни было главным. Мы свято верили в непобедимость Советской власти, нашего строя. Гордились партией, ее историей, ее борьбой, мы были ее верными сыновьями. Она подняла страну к новой жизни. Научный коммунизм становился материальной силой. И теперь эта сила держала грозный экзамен.
С полотнищ гвардейских знамен глядел на нас Ленин. Лицо его было сурово и спокойно.
Назавтра после опубликования передовой статьи «Завещание двадцати восьми героев-гвардейцев» в «Красной звезде» шла обычная редакционная летучка: что удалось в номере, что но вышло. Статью хвалили, а один из выступавших сказал:
— Вот только слова Клочкова «Велика Россия, да отступать некуда — позади Москва»... Они ведь, как я полагаю, заимствованы у Кутузова. Фельдмаршал произнес их на совете в Филях. Как это получилось?