Глава IX ВОЙНА
Теперь у ворот стояла война…
Герман не доедет до Индии. По крайней мере, до той Индии, которую знал Гундерт. Родная земля Марии — Талатчери — ускользает от него в конце недолгого путешествия, как если бы, отвлекшись, он забыл маршрут миссии, который вел его предков до первых хижин Мадраса. Быть может, он не был готов услышать их зов, был пленен всем этим человеческим муравейником, портами, минаретами, экзотическими рынками и соборами больших городов и отступил при приближении к последнему полуострову на Востоке, где ветры, остановленные встречным воздушным потоком с Гималаев, бушуют в долинах, преграждая людям путь.
Он поднялся в Генуе на корабль «Принц Эйтель Фридрих». Есть фотография, где он стоит среди группы пассажиров, рядом со своим другом, путешествующим с ним вместе, художником Гансом Стурзенеггером. Через Суэцкий канал и Аден, расположенный на берегу Красного моря, корабль направлялся в Коломбо на Шри-Ланку, когда внезапно произошла поломка и сквозь светлую ночь Гессе впервые увидел Синай. «От священной горы движется на убыль луна». Корабль стоит на месте, словно «жертва злой судьбы перед этой пустыней, где сотни болот, луж, прудов, заросших тростником, покрывают безрадостную равнину». По-настоящему почувствует себя поэт на Востоке лишь в Пинанге, при входе в порт, между красными парусами китайских лодочек, «что напоминают перепончатые драконьи крылья, вырисовывающиеся на фоне голубоватых гор Сиама».
Остановившись в одном из самых красивых отелей, «Эстерн энд ориентал отел», где ему предоставили шикарный номер из четырех комнат, Гессе уже торопится выйти без шапки и в легких туфлях, чтобы окликнуть рикшу, который отвезет его навстречу удивительной, неисчерпаемой, загадочной Азии.
Вокруг много китайцев: «Китайские магазины, ярмарочные торговцы-китайцы, китайские ремесленники, китайские отели и клубы, китайские чайные дома и китайские ночные заведения сомнительной репутации». Он отправился на поиски Индии, а столкнулся лицом к лицу с Китаем. Миновав пролив и острова, достигнув юго-запада Суматры, он останется верен этому впечатлению: «Индийцы не внушают мне уважения. Они — как малайцы: слабые и неуверенные в себе. Китайцы же, мне кажется, обладают внутренней силой и верой в будущее», а в Сингапуре подытожит: «Я видел яванцев, тамильцев, сингалезцев и китайцев: последние достойны всяческих похвал! Другие жалкие потомки древнего рая, уничтоженного вторжением Запада, поглощенного им. Аборигены — милые, спокойные, любезные, умные и одаренные, а наша цивилизация стремится их уничтожить».
Он теряется среди шума малайского города, среди «улочек, где шествуют темнокожие индийцы, исполненные чувства собственного достоинства. Каждый из них напоминает раджу, потерявшего трон, но все одеты, как прислуга в воскресенье…» — пишет Герман. Они драпируются в разноцветные дешевые ткани и притом оглядываются на Европу. Китайцы же остаются верны себе: они скромны, одеваются в бледно-голубое, белое и черное, веселы и старательны и не стремятся походить ни на королей, ни на клоунов. Благодаря им Сингапур имеет вид, который может порадовать эстета: «Голубой, черный и белый цвета в городе преобладают. Мы можем им быть признательными за эти длинные спокойные и благолепные улицы, по обеим сторонам которых стоят скромные дома, сливающиеся в сумерках с небом…»
Гессе поселился в «Раффль» — английском отеле с садом, где поддеревьями с листвой, напоминающей гигантские веера, стояли столики с лампами. Его не остановила дороговизна этого шикарного типично колониального заведения. Несколько мужчин в тюрбанах с темными бородами, несколько женщин под вуалью, юные принцы, испачканные соком манго, «красавец брюнет с небольшим животиком и великолепным разрезом глаз», — неужели это все, что писатель запомнит об Индии? Ведь он ехал сюда, желая вкусить диких плодов, попробовать сладкий корень лотоса. оказался лишь туристом среди туристов, перед виски, к которому не прикасается, среди офицеров в шортах, рядом с пожилой англичанкой. Его мучают головные боли и желудок: английская кухня ему не по нраву, а индийская не идет на пользу, от сингапурской воды он страдает коликами. Его донимают комары и смутное чувство вины. Он думает об оставленной Мии, о детях, которых считает «лучшим, что у него есть». В Гайенхофене он грезил о магии Востока. В Сингапуре настроение его меняется: «Мои желания и мысли — в моей стране…»
Он вспоминает о докторе Френкеле и готов отдать ему должное, считая себя жертвой собственных ошибочных устремлений. С научной или философской точки зрения он не может определить свою болезнь, но угрызения совести сдерживают его, точно якорь, увязший в песках, и стесняют свободу действий.
Всего день плавания отделял его от Малабарского побережья. Почему же он решил так быстро вернуться? Как это объяснить? По правде говоря, он отступал. Измученный мигренями, он бежал от того, к чему стремился. Чрезмерная тревога заставляла его исчезнуть прямо перед дверями Индии, как некогда из Кальва, когда умерла его мать. Отчего это скрежетание зубами, приступы тошноты? Может быть, он боялся обнаружить свои откровенные желания, где нет места символам и аллегориям, и таким образом потерять себя? На обратном пути пальмы, хижины рыбаков, джунгли малайских островов, обезьяны, реки Суматры, где полно крокодилов, и остров Сокотра со склонами из песка, белесыми и мертвыми, станут для Гессе последними видениями Востока. Что запомнит он из всего этого великолепия? Цветок — нежный, как недоступная Индия, — увиденный им на вершине холма в Нувара Элия: «Прекрасный белый цветок заставил воскреснуть воспоминания юных лет, которые не могут для человека сравниться ни с одним океаном, ни с одной вершиной в мире…»
«Я должен был отказаться от запланированного путешествия в глубь Индии… Отчасти потому, что жизнь там дорога, отчасти потому, что мой желудок, почки, весь мой организм не выдерживает тамошних условий», — так Гессе объясняет свое возвращение Конраду Хауссману. В Генуе он сходит с борта парохода «Йорк» и тут же отправляется в Швейцарию, куда прибывает в первой половине ноября. В Гайенхофене он оказывается в канун Нового года и не может сразу навестить Альберта Френкеля: «Я предпочел бы вас увидеть немедленно, но вряд ли это понравилось бы моей жене». Это вполне объяснимо. Мия устала от одиночества. Она не изменилась, все так же носит шиньон, украшает волосы крупными черепаховыми гребнями и хлопочет возле троих замечательных детей. Она их сфотографировала: двое старших склоняются над колыбелью младшего. От Мии они унаследовали покатый лоб, а от Германа — удлиненные черты лица. У Бруно гладкие волосы, Хайнер — кудрявый блондин. Они здоровы и полны жизненной энергии. В гостиной много игрушек, среди них сверкающая железная дорога. Путешественник показывает им альбом с почтовыми открытками: кокосовые рощи, густые заросли Зондских островов, лес из эбеновых деревьев, мангровые леса и Боробудур.
Увы! Экваториальное солнце не блистает над его родными местами. Туман, стелящийся над Боденским озером, заставляет Гессе сожалеть о «непростительной глупости», которую он свершил, вернувшись в негостеприимную пустыню, где его тотчас настигли насморк и боль в горле. Он не может написать ни строчки, чтобы оправдать ассигнованные издателем на путешествие четыре тысячи марок, и отсылает их Самюэлю Фишеру. Тот, однако, возвращает ему деньги: «Вы не обязаны писать непременно об Индии. Это не задаток — это дополнительное вознаграждение, которое я вам предоставил, имея в виду задуманное путешествие, лишь затем, чтобы подбодрить вас и обогатить ваше творческое воображение». Под названием «Записки об индийском путешествии» Фишер опубликует все-таки несколько страниц путевых заметок Гессе, и в будущем его протеже создаст на этом материале свой очередной шедевр.
Зима медленно уходит. Мия слабеет. Европа погрязла в меркантилизме и экстравагантных амбициях. Германия активно вооружается. Тон журнала «Мерц» становится более близким националистическим настроениям, и это заставляет Германа буквально ощетиниться: «Я никогда не интересовался политикой и как гражданин никогда не стремился участвовать в политической жизни города, народа или даже семьи…» Здесь предпочитают шовинистские памфлеты. Людвиг Тома пускается в отвратительный конформизм. Конрад Хауссман молчит. «Европа» становится пустым словом. «Я готов заниматься критикой еще шесть месяцев. Потом, пожалуйста, „да“ или „нет“. Я хотел бы, чтобы мое имя исчезло с обложки „Мерц…“»