Будущая провинциальная элита воспитывалась на кропотливом изучении античного наследия, в первую очередь, греческого и латыни. В сочетании с духом пиетизма такое образование призвано было внушить ученикам почтение к родному краю, ко всему, что нес, для Германа, в себе старик Гундерт: «…Особенную смесь скупости в материальном и роскоши в духовном».
Реформа Лютера вызвала к жизни учебные заведения, преследовавшие лишь одну цель — победить дьявола. Но скрытый конформизм обратил духовный порыв в чудовищную сухость интеллектуализма. В середине XVIII века верный последователь Лютера, эльзасец Филипп Якоб Шпенер, осмелился утверждать, что у каждого христианина «голова должна слушать голос сердца». Ограниченности доктринальной элиты, ее пустой болтовне он противопоставил интуицию и провозгласил так называемое естественное созерцание Бога. Так родилось движение, несшее в себе сильный эмоциональный заряд, — пиетизм.
Герман быстро освоился в этой атмосфере. Он почти ощущал недремлющее око своих предков, пиетистских палладинов. Он не должен был запятнать честь ученого Гундерта, отправившегося некогда евангелизировать Индию, доктора Карла Германа Гессе, потомка германославянской аристократии, одинаково расточительного в благодеяниях и в своей непомерной жажде жизни, а также пастора Иоганнеса, так неосторожно расходовавшего свои силы. Слыша голос крови, юноша стремится, однако, вступить на поля сражений, где разворачивались битвы между жизнью и верой.
Еще в 1722 году граф Луи де Зинзендорф возглавил общины «Моравских братьев» и послал их, босых и почти нищих, какими могли быть апостолы Иисуса, разбивать социальные барьеры и смущать буржуа. Пришло новое поколение, более нежное и более безумное, гениальное и мятежное, которое пело и плакало, следуя велению сердца. Авторитеты Маульбронна вздрогнули от натиска этой толпы. Великие вожди пиетизма Иоганн Альбрехт Бенгель и Фридрих Кристоф Этингер, мудрые и почитаемые, сидели на одних монастырских скамьях с великими мистиками, такими, как, например, Гёльдерлин, создатель бессмертных од и гимнов.
Герман внимательно слушает своих эфоров-профессоров и отважно идет по пути замечательных предшественников. «Быть Гёльдерлином или никем!» — восклицает он. Как и великий поэт, он склоняется над деревянным пюпитром, оттачивает перья, раскладывает стопками книги; ступает по гулким камням мостовой, молится в часовне под луной, свет которой скользит по дугам портика. Ученики все так же штудируют Евангелие и носят те же тяжелые ботинки; те же мысли, те же желания обуревают новое поколение пиетистов. Как и Гёльдерлин, Герман сочиняет плачи, богатые своим музыкальным строем, и, как и он, рвет белесый тысячелистник, растущий из трещин в стенах, чтобы принести стебли в свою комнату.
Каждый день, следуя точному маршруту, Герман отправляется с товарищами в классы под строгим оком одетого в черное эфора, совершавшего каждым своим движением священнодействие, которому не смели противоречить ни учителя, ни ученики: «В шесть тридцать утра вставать зимой. В шесть пятьдесят быть готовыми. В туалетной комнате вечно была давка, поэтому всегда кто-то оставался неумытым. В тот же час, Prezieren, молитва. У нас много таких латинских слов: Dorment, Prezieren, Rekreation». Все напоминает здесь оплот веры: монастырская ограда, жилье, хозяйственные учреждения и рядом с подвалом «коридорчик послушников», ведущий в обитель. Мальчик заглядывается на стрелки сводов, на скамьи, проступающие сквозь полумрак, на отвратительного и холодного каменного Христа напротив амвона. Раскрашенные евангелисты, фигуры из слоновой кости в алтарной части, маленькая Мадонна из дерева, воплощающая всем своим обликом католический средневековый идеал трудолюбия. Находя единственный смысл существования в страдании и размышлениях, люди в монашеском платье прожили здесь смиренно и скудно, оставив будущим поколениям протестантов это распятие, показавшееся ребенку отвратительным. «Одно совершенно определенно, — признается, шутя, Гессе, — я монахом не стану». И прибавляет: «К тому же немцу не подобает носить тонзуру».
Зато эллинская культура потрясла юношу. Даже монастырь он увидел иначе, когда открыл для себя Гомера, Эсхила и других греческих поэтов. Он переводит Овидия немецким гекзаметром. Когда 9 октября кайзер торжественно прибыл в Штутгарт на похороны вюртембергского короля Карла, Герман написал пламенную поэму и прочел своим ошеломленным товарищам. По результатам диссертационной работы его считали лучшим в классе. Германа прельщало все мистическое, и когда в монастыре появился гипнотизер, некий Зеллер, юноша согласился на эксперимент. «Он меня загипнотизировал, но не совсем разбудил. Перед тем как лечь, я разделся с сосредоточенным взглядом и теперь все еще дрожу». Иоганнес Гессе был возмущен: «Как в воспитательном учреждении могут происходить подобные вещи?» — и потребовал все это немедленно прекратить. сыну дал жесткую отповедь: «Эта история нас всех поразила. Подобные неестественные вещи, на мой взгляд, отвратительны. Наше тело должно быть храмом Духа, наша душа — орудием Воли. Пьянство или летаргия от алкоголя, морфия или гипноза — это осквернение и унижение создания Господа, спасенного и пожертвованного для службы Ему. Почему именно ты позволил вовлечь себя в этот опыт?»
Однако Герман располагал здесь и иными способами забыться. Горельефы, ниши порталов, скульптуры монастыря снабжали его образами более коварными, чем колдовские выдумки. Моисей, Самсон, Дева Мария, мужественный ангел Авраам действовали на него, словно приворотное зелье. Круглый витраж прачечной, изображавший мистический пожар, свинцовые гробы погребенных настоятелей, пространство внутреннего двора, маленький светлый зал, где некогда брились аббаты, башня с замурованными окнами, где доктор Фауст пытался создать золото, — все вызывало мысли о тайной алхимии. Череда таинственно обольстительных образов от Гёльдерлина до астронома Кеплера и легендарного любовника Маргариты преследует Германа, легко поддающегося очарованию их мистики. он в восторге от ощущений, то овевающих его смертным холодом, то обжигающих адским огнем. Опьянение Ноя на фронтоне, под генеалогическим древом Давида соблазняет его.
Герман переживает внутреннюю борьбу, знакомую ему еще со времен Кальва. Он балансирует между ними, Христос на кресте его пугает, мертвенно бледный стоит он под серым зимним небом, а с приходом июльской жары кровь его загорается. Так и колеблется он меж ночью и огнем, желая сорвать одежды, чтобы спуститься нагим в обитель мудрости, которая возбуждает и дразнит его: «Часу гимнастики я предпочитаю два или три часа чтения Цицерона». Он изучает Ксенофонта, склоняется на «Метаморфозами», выбирая по-прежнему объектами своих чувственных открытий то один, то другой образ декора древней обители и зажигая воображение волнами «Одиссеи». Он открывает для себя красоту человеческого тела и, читая Демосфена, уподобляет себя благородным демократам в дорогих одеждах, голосующим за свободу. Этот эфеб проводит свои золотые годы за книгами, лоб его осенен невидимым лавровым венком, он учится музыке, драматическому искусству и даже боксу.
В письме родителям он рассказывает о поединке со своим товарищем Кнаппом: «Он бросил на землю мою любимую медвежью шубу. Я пожаловался, и он вызвал меня. Я настоял на кулачном бое… При первом же ударе мои очки слетели… Подбородок, лоб, затылок, грудь — все было в синяках. Этот весельчак попал мне в живот локтем — это привело меня в такое бешенство, что я поднялся, собрал все силы и ударил его в грудь так сильно, что он упал». Противники разошлись, так и не определив победителя и побежденного, и воцарилось молчание, нарушаемое лишь журчанием воды в фонтане внутреннего двора и звоном церковного колокола.
Каждую неделю ученики посвящают занятиям сорок один час. Кроме того, существуют свободные часы, когда можно гулять, отдыхать, неторопливо читать и размышлять, — это часть выходных и праздничных дней, утренние часы, время после полудня и полчаса вечером, перед ужином. В нескольких письмах, следующих одно за другим, Герман лаконично сообщает: «У меня все хорошо… Мы все привыкаем друг к другу…» Постскриптумы этих писем даже легкомысленны: «Если бы мне возможно было получить сосиски или фрукты, они были бы встречены моим монашеским желудком с глубоким почтением», «у меня остается шестьдесят один пфенниг. Скоро я буду нуждаться… Поверьте мне, дорогие родители, я могу себе позволить лишь кружку пива за одиннадцать пфеннигов. Мы имеем право употреблять такие вещи три раза в неделю, и почти все этим пользуются. Можно пить молоко, но это очень дорого!» Вместе с двенадцатью мальчиками он живет в комнате, которую называют Хеллас: «Форум, Афины, Спарта, Акрополь и Германия — так зовутся другие помещения», — пишет он домой.