Он кое-как оделся, надел туфли как следует и вышел в кабинет к Ламору. «Угостить его, что ли? Есть мадера… Обойдется… Да и день не такой».
Ламор, как оказалось, уже знал об убийстве императора; знал, по-видимому, и об участии в деле Штааля. Тем не менее он угрюмо попросил его все рассказать подробно. Во второй раз рассказ Штааля вышел эффектнее, чем в первый. Он не говорил прямо, что принимал участие в цареубийстве, но сцену в спальной изложил с такими подробностями, что в выводе не могло быть сомнения. Тон его речи был довольно беззаботный, местами почти удалой. Штааль даже прервал На минуту рассказ и спросил гостя развязно:
— Vous ne prendrez rien? Un verre de Madère?[199]
Ламор покачал головою.
— А ведь вы были правы, — сказал Штааль улыбаясь, — вы были правы, помните, мы беседовали с вами в Михайловском замке: я уже тогда принимал ближайшее участие в заговоре.
— Ну что ж, и поздравляю вас, — мрачно сказал Ламор. — Очень, очень умно… Убили тирана, да? Одного тирана вынести можно, а десять тысяч — гораздо труднее. У нас в 1793 году в каждой деревне правили деспоты, — вышедшие из низов, тупые, озлобленные, невежественные… Поверьте мне, мой друг, все на свете лучше революции. А вы теперь от нее на волосок. Искренне желаю Александру спасти от нее и себя и Россию. Его положение, конечно, ужасное… Что ему было делать? Говорят, он умный и талантливый человек. Очень вам советую поладить с новым царем. Другой такой ночи, как нынешняя, Россия не вынесет… Да, в самом деле, что ему было делать, бедному юноше? — повторил Ламор и задумался.
— Будет война, долгая война, — сказал он решительно.
Штааль с легкой улыбкой развел руками, как бы показывая, что это уже зависит не от него, или, по крайней мере, не от него одного, хоть он и все сделает для предотвращения войны. Впрочем, он плохо понимал связь между войной и убийством императора Павла. «С Англией, что ли, война? Да ведь говорят, будто англичане дали деньги на дело…»
— Вы особенно не радуйтесь, — сказал с раздражением Ламор. — Ведь не меня убьют на войне, а скорее вас. Да и неизвестно еще, чья возьмет. У нас громадная армия, а такого полководца, как первый консул, нет в целом мире.
«Так с Францией война? Ну да, конечно», — подумал Штааль.
— Qui vivra, verra[200], — сказал он задорно. — Вот вы мне тогда предсказывали, что я попаду в застенок. Ведь не попал же…
Ламор, ничего не отвечая, смотрел на него мрачным взглядом.
— Однако, вы веселый человек, — сказал он, еще помолчав. — Так ничего?
— Что ничего? — как бы не понимая, переспросил Штааль.
— Да то, что было ночью, — сердито пояснил Ламор.
Штааль сделал грустное лицо:
— Разумеется, приятного мало. Нелегко убить человека. Но мы спасли Россию от тирана. Ведь это…
— Я тоже думаю, что ничего или почти ничего, — перебил Ламор. — Пустяки убить человека, особенно если с идеей. Да, собственно, и без идеи, — при твердо обеспеченной безопасности. Вздор, будто казни никого не устрашают: очень устрашают, очень. Добряк Беккариа, чутьем угадавший ту слащавую ложь, которая была нужна людям его времени, сам боялся всего на свете, особенно же боялся начальства. А вот в страх, внушаемый пытками, казнями, не верил, совершенно не верил… Я так думаю, что у нас сейчас генерал Бонапарт решает своим опытом большую политическую проблему: можно ли в революционное время основать власть на полутерроре? Гнусно казнить пятьдесят человек в день, как Робеспьер. А пятьдесят человек в год, пожалуй, необходимо… Посмотрим, что ваш Пален сделает.
— Да ему кого казнить-то?
— Как кого? Крестьян, которые начнут бунтовать, поляков, которые пожелают отделиться… Вы как, кстати, полагаете, вернут полякам независимость или нет?
— Ну, мы подумаем…
— Подумайте. И если вы, молодые люди, решите сохранить Польшу за собой, то очень советую вам не трогать царей. Без них вам ее и не видать было. Надо знать, чего хочешь. Республика так республика, но тогда маленькая, вроде Батавской или Гельветической, а? Устройте у себя Сарматскую республику, это и звучит очень хорошо.
— Были и большие могущественные республики. Рим…
— Ах, Рим? — протянул Ламор. — Впрочем, что же нам спорить?.. А только скажу я вам, молодой римлянин, что вы порядком изменились за семь лет нашего знакомства. Какой тогда вы были славный мальчик, любо вспомнить.
— А теперь? — спросил Штааль. — Душегуб?
— Зачем душегуб? Теперь вы, простите старика, авантюрист. Задатки, мой милый, у вас, впрочем, и тогда были недурные, — я помню. Но отныне вы авантюрист готовый, законченный и совершенный. Быстро же вас свернула жизнь, мой милый, это бывает в бурное время. Нынешняя ночь вас довершит, хотя вы теперь изволите о ней говорить в тоне благодушно веселом. Ну что ж, вы все-таки славный малый. Это, кстати, ровно ничего не значит: Картуш был тоже славный малый, даю вам слово. Пороха вы, конечно, не изобретете, — но это вовсе и не требуется.
Штааль сильно зашевелил бровями. Сравнение с Картушем его не обидело, скорее даже было приятно, но слова о славном малом и особенно об изобретении пороха очень ему не понравились.
Ламор посмотрел на него и усмехнулся:
— Вы, вероятно, находите мое заключение бестактным. Принято думать, что люди, говорящие неприятные или неуместные вещи, бестактны. Это неверно. На самом деле бестактен тот, кто говорит неприятные или неуместные вещи, не догадываясь, что они неприятны и неуместны. Это вовсе не всегда так бывает: мало ли какие могут быть у говорящего соображения… Впрочем, я ничего дурного не имел в виду. При ваших природных и благоприобретенных качествах вы, надеюсь, проживете в свое удовольствие. У вас теперь начинается интересное время. Я рад, что прожил жизнь французом 18-го столетия. Но если бы сейчас начинать заново, я, быть может, пожелал бы стать русским… Однако я пришел к вам не для приятной беседы. У меня есть дело.
— К вашим услугам, — холодно сказал Штааль.
— Вот какая моя к вам просьба. Сегодня ночью скончался один человек, с которым меня связывают очень давние отношения.
— Не Баратаев ли?
— А, вы уже слышали? Да, он. Баратаев умер, не оставив близких людей. Мне поручено взять некоторые хранящиеся у него бумаги. Я получил на это разрешение. Вот…
Он вынул из кармана бумагу, развернул ее и подал Штаалю, который с удивлением увидел подпись и печать графа Палена. Штааль пробежал документ: «Вручителю сего разрешаю произвести осмотр всех бумаг в сию ночь скончавшегося Николая Николаевича господина Баратаева и взять с собою беспрепятственно те из оных, кои за нужные признает».
— Как видите, разрешение есть. Но я не понимаю ни слова по-русски, а в доме покойного, вероятно, хозяйничают сейчас люди, не знающие иностранных языков. Мне могли бы дать проводника, однако сегодня все очень заняты. У графа Палена есть теперь более важные дела. Да и мне приятнее ехать со знакомым человеком. Я подумал о вас. Надеюсь, вы согласитесь? Чрезвычайно обяжете.
— Что ж, можно. Сейчас?
«К Шевалихе ничего и опоздать, а все же досадно», — подумал он.
— Да, если вы так добры. Это дело не терпит отлагательства. Меня ждет внизу извозчик.
— Я тотчас оденусь.
Когда Штааль, одетый и выбритый, снова вошел в кабинет, Ламор в глубокой задумчивости сидел у стола, перелистывая «Discours de la Méthode». По вопросительному рассеянному взгляду старика Штаалю показалось, будто Ламор забыл о своем деле.
— Да, пойдем, — сказал старик и торопливо поднялся, положив книгу. — Декарт, говорят, был тоже розенкрейцер, — добавил он неожиданно. — Он говорил: «bene vixit bene qui latuit» (Штааль наудачу кивнул головой): «Тот хорошо жил, кто хорошо скрывал», — перевел Пьер Ламор, — Умный был человек. Самый мудрый из людей, если не считать Екклезиаста. Да, да, пойдем, — сказал он и, застегнув шубу, направился к выходу.