Изменить стиль страницы

— Ждраштвуйте, Михаил Алекшандрович, — с трудом проговорил Шумков, обеими руками оттягивая край башлыка, застекленевшего на морозе, — шичаш… — С трудом развязал узел, откинул концы башлыка за спину и тяжело сел на лавку.

— Здоров, — с леткой иронией отозвался Сибирцев. — Чего это ты, брат, расшумелся, а? Всю, понимаешь, улицу согнал с печи, всех соседей переполошил. Опять, небось, говорят, в милиции чепе, коли среди ночи своих собирают.

— Виноват, Михаил Александрович, бежал, — с готовностью подтвердил Шумков, но видно было, что нисколько он себя виноватым не считает, хотя бежал — это точно. — Товарищ Евстигнеев велел передать — срочно явиться. Серьезная — беда, Михаил Александрович.

— Что за беда? — отрывисто бросил Сибирцев и поднес лампу к самому лицу Шумкова. — Говори, можно, — он кивнул в сторону хозяина.

Шумков поморгал ресницами и шмыгнул носом.

— Творогова привезли, — сказал он, наконец.

— Как привезли? В каком смысле привезли? — Сибирцев вонзил взгляд в Шумкова, и тот отвел глаза.

— В гробу привезли… Сотников…

— И Сотников? — вскинулся Сибирцев.

— Нет, Сотников привез, — поправился Шумков, снова шмыгнул носом и утерся рукавом худой своей шубейки.

«Совсем мальчишка, — глядя на него, тоскливо подумал Сибирцев и тяжело опустился на лавку. — Как же так? Что ж это ты, Творогов?…»

Замерла огромная, во всю стену, тень хозяина. Сибирцев смотрел на нее и тщетно старался поймать какой-то ускользающий вопрос, какую-то важную мысль.

— Нынче привезли, — снова заговорил Шумков. — Вот как вы ушли… Товарищ Евстигнеев велел дать вам маленько поспать, а теперь вот, значит, послал.

Сибирцев нагнулся, стал шарить под лавкой. Шевельнулся хозяин, достал из припечка сапоги с обернутыми вокруг голенищ портянками, подал Сибирцеву.

— На-ка, Лександрыч. Я их тут поставил. Теплые.

Сибирцев кивнул благодаря, начал закручивать портянки, натянул сапоги. Медленно прошел в свой закуток, надел куртку, сунул в карман кисет и спички, перекинул через плечо ремень маузера. Вернувшись, увидел запавшие, скорбные глаза хозяина.

— Вишь, какая беда, дядя Семен…

Хозяин участливо покивал, спросил:

— Может, хоть пожуете чего? Надолго, поди?

— Да ведь кто знает…

— Тады погодь малость, — заторопился он и загремел печной заслонкой. — Эх ты, горе, щи-то мы с тобой, почитай, выхлебали. Картохи вот есть. Теплые. Сальца сейчас отрублю… — Он зашлепал к двери.

— Голодный, небось, — не столько спросил, сколько подтвердил Сибирцев, услышав, как сглотнул слюну Шумков. — Давай-ка, брат, подкрепись. Знатное у деда сало… Что случилось, того не воротишь. А чтоб голова варила, ее кормить нужно. Садись к столу. Шубу-то сбрось.

Сибирцев подвинул Шумкову пяток картофелин, сваренных в мундире, деревянную солонку, а сам, достав кисет, начал сворачивать новую цигарку, прикурил от лампы. Возвратился хозяин с куском замерзшего сала в сверкающих крупицах темной соли. Хорошее сало, с прожилками мяса. Хозяин нарезал его толстыми ломтями, посунул на середину стола.

— Поел бы, Лександрыч.

— Спасибо, дядя Семен. Я уж сбил аппетит. Давай, Шумков, нажимай, брат.

Шумков деликатно очищал кожуру, двумя пальцами присыпал картофелину солью и тут же запихивал ее в рот целиком. Голод брал свое, какая уж тут интеллигентность. Он жевал, откусывал сало, жирным пальцем утирал хлюпающий нос, и глаза его, видел Сибирцев, так и норовили закрыться в истоме.

«Их-то за что? — возник, наконец, все тот же немой вопрос. — Павел ведь ровесник этому губошлепу. Тоже мальчишка был. Уже был…»

Многое видел Сибирцев. Сердце, бывало, рвалось на части от жалости, а то от ненависти. Но больше всего боялся он увидеть трупы расстрелянных, замученных мальчишек. Срыва боялся. А сорваться никак было нельзя. Работа была такая. Да, многое он видел, в конце концов, понимал, что всегда присутствовала в его профессии некая необходимость, фатальность, что ли. Но ведь это для него. Для него! А они-то мальчишки. Их-то за что?…

Самосад показался горьким, от него першило в горле, стоял жесткий и острый ком, и никак его невозможно было проглотить.

Хозяин неслышно двигался по избе, шебаршил чем-то, бормотал под нос.

Сибирцев встал. Немедленно поднялся и Шумков, взглянул виновато.

— Дядя Семен, дай ему клок газеты… Заверни остатки да возьми с собой, — сказал Сибирцев Шумкову. — Там доешь… Идти надо, дядя Семен, ты уж прости, служба такая.

— Да что служба, — бормотал хозяин. — Я ить службу понимаю. Идите, сынки, с богом. Берегите себя. Ты, Лександрыч, того… особо не того… Не подставляйся. Пуля она не понимает. Я-то знаю. Ну, Христос с вами…

3

Кабинет начальника губернской милиции Евстигнеева был тесным и низким. Собственно, это был временный кабинет. Постоянным помещением милиция еще не разжилась. Здание старое и сырое, бывшая контора складских помещений, и эта комнатка с единственным забранным решеткой окном была, по сути, тоже единственным местом, где усталые милиционеры могли отогреться. Половину кабинета занимал диковинный, под зеленым сукном стол, черт те как попавший в это строгое учреждение. Сбитые его края, мощные формы и витые фигуристые ноги определенно указывали на бильярдное происхождение. На этом столе по очереди спали дежурные. Помимо него, в кабинете находилась гордость всей милиции — настоящая чугунная с литыми узорными дверцами «буржуйка». Она стояла у окна на железном листе, и на ее раскаленных докрасна конфорках постоянно шумел чайник. Тускло светила под потолком электрическая лампочка.

Евстигнеев, худой, болезненный мужчина в застиранном старом френче, поверх которого он постоянно носил меховую душегрейку, шаркал подшитыми валенками, маяча от стола к окну. Увидев вошедшего Сибирцева, он молча кивнул и жестом пригласил садиться. Сибирцев сбросил на стул полушубок и шапку, сел на соседний. Сунув руки в карманы широких бриджей и зябко подергивая плечами, Евстигнеев продолжал толочься в узком пространстве, поглядывая то на телефонный аппарат на дальнем конце стола, то на закипающий чайник.

Среди бумаг на столе, до которых Евстигнеев был небольшой охотник, стояла загодя приготовленная кружка со щепотью сушеного брусничного листа. Когда чайник, наконец, закипел, Евстигнеев ловко подхватил его и быстро залил кружку кипятком, помешал черенком столовой ложки и прикрыл надколотым блюдцем, чтоб настоялось. Взглянул вопросительно на Сибирцева; тот, отказываясь, качнул головой и потянулся за кисетом. Тогда Евстигнеев наклонил, как бык, свою лобастую лысеющую голову, подошел в упор к Сибирцеву и скрипучим голосом произнес:

— Его сейчас Шильдер осматривает. Составляет протокол. — Он вздохнул, отошел к столу. — Взглянешь сам потом?

Сибирцев кивнул.

— Всё бумаги, — снова проскрипел Евстигнеев и приподнял блюдечко — Человек погиб, а им бумаги…

— Кому им? — Сибирцев поднял голову.

— Нам, — вяло отмахнулся Евстигнеев. — Видел я его… Страшной смертью погиб Павел. На-ка вот. — Он протянул Сибирцеву несколько листов, плотно исписанных расплывчатыми чернилами. — Сотников это. Я велел, чтоб самым подробным образом. Все факты и никаких фантазий. А дальше мои соображения.

Сибирцев прошел за стол Евстигнеева, потеснив его к окну, раздвинул бумаги и положил перед собой листки. Сел, сжав ладонями виски, начал читать. А потом вдруг задумался, пристально глядя куда-то поверх бумаг. За сухими, грамотными фразами показаний Сотникова он снова увидел многомесячную мрачную и кровавую историю колчаковского исхода в Сибири…

Последний акт этой драмы разыгрался в снежных полях между Красноярском и Иркутском ровно год назад, в январе двадцатого. Взятие красными частями Красноярска явилось, по существу, тем курком, который спустил пружину всеобщего бегства из России. В направлении к Владивостоку мчались эшелоны с награбленным добром, войсками, дипломатами и «высокими комиссарами» с их многочисленной штабной прислугой, личными секретаршами и автомобилями.