Изменить стиль страницы

Для меня, Павла Нечаянного, инженера с литературными аппетитами, как и для многих тысяч мэнэесов, эти глотки «свободы» были в шестидесятые причастием самых-самых Свобод…

Позже меня унесло туда, куда тянуло всегда, откуда нет возврата. «Причащение» сработало, я сам слинял на свободный Запад, «к ним». Об этом – все мое сочинение. Можно назвать его «Китайским дневником». Яйцо внутри яйца, а в нем еще яйцо, и в нем следующее… Вытачивали поколениями, передавая от прадедов к правнукам. Я делаю похожую работу, вяжу «концы времен»…

Я представил, что рядом не эта «свободная» фрау, а та, из барака, моя суженая! Стройная, длинноногая, с белой гривой, с серыми глазами, тонкой талией, ломкими щиколотками, попой, обтянутой дешевой юбкой – да иной миллиардер сегодня отдал бы половину своего состояния за то, чтобы стащить «ту» юбку, перешитую из старых отцовских брюк – отец, естественно, их бросил! Как иначе? Была война. Или погиб. Или привез фронтовую подругу. Или мать моей Нади его сама бросила – люди из бараков не церемонились, но и не врали: с инвалидами не очень жили, с войны не всегда ждали. Это в стихах модных усатых корреспондентов все ждут и ждут. А потом их дождавшиеся бабы спиваются, потому что ждут другого. Но перед деньгами, славой кто устоит?

А мне вручалось бесплатно! «Бери, я твоя, это так просто – любовь». Любовь по имени Надежда. «Вот я, в дешевом платье школьного покроя, в дешевой кофте и юбке из отцовского шевиота. Чего ты медлишь? Ну же! Ну!»

Под ней – найди я смелость стянуть эту юбку! – были бы трикотажные голубые дешевые трусики из «Детского мира» (был тогда «Детский мир»?), ну, или из Мосторга на Серпуховской площади – мы жили рядом почти, проходным на Полянку и оттуда – через еще один проходной на Ордынку, к ней, в Погорельский… Она была белокожая блондинка. Голубые трусики и белый сатиновый лифчик. Я ничего этого так и не увидел, не захотел, дождался нейлонового, блядского, на которое насмотрелся…

Или вот вспомнить все расстегнутые им грации располневших матрон, или те, безразмерные слипы, которые сдирал с толстых жоп… Боже, где же дешевый Надькин лифчик – время, выраженное в женском белье, наивная голубая трикотажная убогость. Приехавший почти тогда Ив Монтан, друг СССР, левый, зло, цинично посмеялся над бельем советских женщин. Да, эти сатиновые лифчики надо было видеть! Эти штаны с резинками, эти «комбинации». Они болтались на веревках после стирки, их потом надевали наши матери и сестры. Других не было.

Как не было у меня тени намерения запустить в этот дешевый ширпотреб неприкосновенной моей Надежды руку, когда под рукой оказалась не разбитная соседка, а Первая Любовь, оболганная завистницами и училками. Это все равно, что погладить мраморные натеки Венеры в сгибах таза и бедер, сложенных по-лебединому крыльями зада из гладкого камня.

Секс без грязи – изнанка секса – любовь. Такое бывает? Тогда – бежать, или вот этот финал.

Вертер покончил счеты с жизнью – не вести же дело туда, где спасовал Тристан!

Ох, как она была бы восхитительно сексуальна именно в этом ширпотребе, моя Надежда! Моя любовь. «Я люблю».

Это к ней тогдашней. Всегда. Бедра, коленки, ноги тонковаты… Далеея только бужу воображением себя, испорченного, опрокидываясь назад! Наверху они уже совсем женские, с чудной упругостью под и над резинками! И высокая грудь, подхваченная неумелой закройщицей-белошвейкой под мышками так, что белый сатин отсекает две доли, как две музыкальных ноты: края октавы, «до» – «си»! «Си» – «си» верхнее. Стоп! И сейчас не хочу грязи! Пусть останется чистота. Хочу чистоты. А раз я хочу – все хотят, потому чтоя, Павел, такой же, как все/Жестокий Савл! Казню себя.

И дальше не удержаться – считать золотые в так и не найденном горшке клада.

Простые чулки. Наверное, еще и пояс пионерской невинности: белый сатиновый, с морщинистыми по краям, розовыми подвязками – от всего он добровольно отказался. В памяти – крепкие туфли без каблуков, она была с него ростом. Они проходили по Большому Каменному мосту, и он косил на эти твердо ступающие крепкие башмаки, из-под которых выглядывали носки, по-детски подвернутые, ему хотелось обнять тонкие запястья ног…

Ничего больше не надо! Идти в сторону Манежа, над рекой, смотреть на темные деревья Александровского сада, смотреть на красные блики звезд в Москве-реке, которые мнет вода в ознобе весны. Идти и идти. Чтобы дойти до того, что ждет его впереди. Там они сойдутся, он так решил.

Он не знает еще, что сойдутся.

Мука первой любви весной. Дойдут до гостиницы Москва, будут сидеть на скамейке Александровского сада, держаться за руки.

Да! На ней было школьное платье как-то раз. Нечего было переодеть. Ее плечо в коричневой дешевой материи задевает его предплечье, его плечо ударяется в ее, в родную и только ему подставленную крепость. Школьница. Женщина. Любовь. Бледные губы с клювиком в пенках лихорадки. Холодные пальцы, ее пальцы, предназначенные ему. Не надо слов. Ничего не надо. Только идти и идти.

Он просыпается и знает, что она рядом. И бледный свет из окна. Часы проходят, отделяясь прозрачными дольками от круглого мандарина дня под звон тайных курантов, спрятанных в ней. Ее рука льется, длится, вот она – уже плечо, вот – лопатка, талия, и длинно текущая вниз ложбина. Шепот сложенными губами без поцелуя, постукивание зубов. Странно, что люди – отдельные существа, он этого не понимает. Их отдельно помыслить нельзя. И впереди вереницы дней. Он нашел ее, он обладал ею, он ее никогда не отдаст. Чудо случилось, заплатить пришлось бессмертием.

Было. Было. Было. Если остальное отбросить – ничего кроме не было. До вот этой минуты. Еще усилие – и он будет впаян в янтарь этой минуты навечно, он там. Он ведь не выдумал! А?

Конечно, ничего этого не было, и только поэтому было.

А то, что было – секс вокруг часов. То есть будто бы было. Sei.

«Страдания молодого Вертера».

«Мучения доктора Вернера». Из-за Печорина. Через «о». Был и через «е».

Вернуть молодость и любовь можно, если сварить растолченую высохшую шкуру дохлой кошки в котле вместе с прядью с головы – нет, не ведьмы – старухи, сидящей в клочьях седого тумана в голубой нижней рубашке… Подойти тихо и отрезать… И еще! Туда же надо бросить другую седую прядь, с заветного места ведьмы! Будет эликсир. Выпей – и ты молод, как Валентин! А она? Ей же к тому времени, страшно подумать, сколько будет! И она! Она тоже должна выпить! И тогда…

Кстати, Вертер потому и был написан, что личность не может, не имеет права на любовь и любимое тело, потому что это тело – тоже личность, которая свободна, а если есть и третья личность, то свобода оборачивается смертью. Поденщик, влюбленный в богатую вдову, убивает соперника, который претендует на то же тело с его богатством, он более достоин, ибо он – не батрак, а собственник. Частная собственность – часть общей свободы, присвоенная себе в собственность. Это – параллельный сюжет того же Вертера.

Все проблемы снимает община. Комуна. Коммуна. «Комунистический рай» обязан бороться за чистоту. Не он ли маячит впереди? Иначе – вот, фрау, которая получила свое индивидуальное удовольствие, пользуясь свободой. Грязноватое, с точки зрения так и не избавившегося от прежитков комунистического воспитания перебежчика.

Впрочем, он бежит, кажется, обратно.

Женщина пылко пожимает мне руку. Приходит в себя и благодарит пожатием. Она чувствует влагу на моей руке, поэтому не сразу выпускает мои пальцы. Прониклась. Я откликаюсь, слегка пожимаю грудь и складку живота.