Изменить стиль страницы

Как и сказала Наташа, страх пожирал его изнутри.

Он чувствовал себя пустой оболочкой, дочиста выгрызенной каким-то безглазым холодным чудовищем, и в темноте этого безжизненного пространства метались обжигающие то морозом, то огнем сквозняки. Во рту пересохло, глаза не могли оторваться от двери в избу, а затекшие до синевы руки и ноги, туго перетянутые веревкой, невыносимо болели.

Наконец дверь отворилась и на пороге показались полностью одетые девушки. На Алене была та самая, полгода пролежавшая в старом растрескавшемся кособоком шкафу, одежда, в которой ее привезли люди Губанова. Лузгин понял, что его жизнь заканчивается, что сейчас уравнение будет завершено, и страх с новой силой набросился на него, кусая за мягкий и дряблый живот.

Положив руку Алене на плечо, Наташа указала в просвет между деревьями и сказала:

– Видишь вот тот холмик, примерно в километре? Иди туда и жди меня, пока я не приду.

Алена кивнула и, бросив на Лузгина непонятный взгляд, ушла в указанном направлении.

Проводив ее взглядом, Наташа достала сигареты и закурила.

Потом она посмотрела на замершего в ужасе Лузгина и, достав из заднего кармана джинсов опасную бритву, открыла ее. Солнечный луч метнулся в опасном вогнутом лепестке и скользнул по его глазам.

Лузгин почувствовал, что уже мертв, что всего этого уже не должно быть, что он все еще находится здесь лишь по чудовищной ошибке Верховного Распорядителя Жизни, и беззвучно закричал…

Наташа подошла к нему и опустилась на корточки.

Заглянув уже мертвому, но все еще дышащему Лузгину в самую душу, она посмотрела на сверкающее лезвие бритвы, затем снова перевела взгляд на широко открытые глаза бывшего математика, осмелившегося решать человеческие уравнения с помощью цифр и стального лезвия, и тихо спросила:

– Ну что, поговорим?

Глава 2

И СНОВА ЗДРАВСТВУЙТЕ, «КРЕСТЫ»!

Я обернулся и увидел, что на меня недобрым взглядом смотрит сидевший под следствием за двойное убийство Кадило. Этому молодому священнику не повезло в жизни. Его история была как раз примером того, что преступник не всегда злодей – и это грустно, а злодей не всегда преступник – и это страшно.

До «Крестов» он был настоятелем где-то в Новгородской губернии. Заправлял церковными делами в небольшом старинном храме, который недавно был отреставрирован богобоязненными местными бизнесменами, читал проповеди, принимал прихожан, имел жену-красавицу и двух ребятишек – мальчика и девочку. И все у него было хорошо и радостно до того самого дня, когда он, приняв на грудь церковного винишка, решил остаться ночевать в храме, чтобы не расстраивать свою попадью винным духом.

Улегся он на ватничек за кафедрой этой церковной, забыл я, как она называется, и сладко уснул с божьей помощью, а проснулся среди ночи от того, что услышал, как в храме кто-то шарит.

Поднялся Кадило со своего лежбища и увидел двух святотатцев, которые сноровисто запихивали в мешок иконки и прочую валютную церковную утварь. Сначала у него от увиденного язык отнялся, а потом адреналин вместе с высококачественным кагором ударили в голову, и, взревев, как раненый слон, он бросился на осквернителей храма Божьего.

Надо отметить, что по комплекции батюшка уверенно тянул на полутяжа, а маховики у него были, как у гориллы. Ну и, естественно, здоровый образ жизни, молочко, медок, свежий воздух и все прочее.

Короче говоря, тот, который карабкался по лепным украшениям на стену за самой красивой и дорогой иконой, от испуга сорвался и расколол башку об каменный пол. А который награбленное добро в мешок укладывал, попытался пальцы растопырить и батюшку на испуг взять. Но не тут-то было.

Святой отец без всяких там спортивных затей двинул его кулачищем по ребрам, да так, что сразу сломал четыре, а одно из них проткнуло сердце церковного вора, и он быстренько сдох.

По мне – так этому попу надо орден на шею вешать, а по законам этим поганым, по государственным понятиям российским нашим – сидеть ему за убийство. И еще неизвестно, сколько.

Вот так.

Я, конечно, пропустил мимо ушей его реплику насчет «дать по башке».

Это только те, кто постоянно ищет приключений, с радостью цепляются к таким словам. Кадило от сердца сказал, и мне лезть в бутылку ни к чему. А главное – только я знал, о чем и, главное, для чего я все это говорю. И всему этому уголовному сброду, окружавшему меня, таких вещей знать не полагалось. Теперь у меня была своя игра, и ее правила существовали только для меня одного.

Да. Это была моя игра, и я не торопясь разыгрывал партию, а те, с кем я играл, не должны были знать моих истинных целей. И никто не должен был знать об этом.

За неторопливыми разговорами время шло себе потихонечку, и я уже забыл о двух недоумках, которые где-то в углу искали ответа на мой вопрос.

Но другие, для которых любое происшествие в камере скрашивало однообразное существование, не забыли о нем.

С верхнего яруса раздался голос Пахаря:

– Слышь, Знахарь, ты уж извини, что я в ваш разговор вмешиваюсь, но два часа уже прошло. Что там эти мерины ответят, братва ждет!

Черт бы его побрал, подумал я. Хотя… действительно, что они там надумали? Впрочем, что бы они ни надумали, я уже решил, что организую этим двум отбросам такой кисляк, что они его всю жизнь помнить будут.

В дальнем углу камеры произошло движение, и через некоторое время перед моей шконкой образовались Берендей и Шустрый.

Окинув их взглядом, я устроился поудобнее и спросил:

– Ну, что, двоечники? Нашли ответ?

– Конечно, нашли, – уверенно сказал Берендей.

– Что, оба нашли?

– Оба, – подтвердил Шустрый.

– Ну, тогда говорите. Начинай ты, – и я кивнул Шустрому.

– А что тут говорить! Пидар – он вроде бабы. Он не настоящий мужик. А тот, кто его в жопу тянет, – он мужик. Потому что он и всякое другое может, и это у него есть… как его… во! Мужество! Он и бабу тянуть может, и пидара.

– Та-ак. А ты что скажешь? – обратился я к Берендею.

Тот посмотрел на меня, и, наверное, не увидел в моих глазах твердой четверки за ответ кореша. На его лице отразилось сомнение, потом усиленная работа его убогого мозга, потом, наконец, отчаяние, и он, решившись, выпалил:

– А я так же думаю. И нечего тут рассуждать.

Я взял из Тюриной пачки еще одну сигарету, не торопясь, раскурил ее и стал рассуждать вслух.

– Значит, если не мужик – то пидар. Понятно. А за что ты, Берендей, сидишь?

– А мы с корешами хату поставили, да менты расторопнее оказались. Повязали с поличным.

– А в хате, когда вы ее чистили, кто-нибудь был?

– Старуха с внучкой и пацан еще.

– Пацану-то сколько лет было?

– Не знаю, лет двенадцать, наверное.

– Значит, трое. А вас сколько было?

– А нас тоже трое.

– Ну, это нормально. Трое на трое. Это – почестному.

Наверное, Берендей почувствовал, что дело пахнет керосином, потому что стал часто зыркать на меня исподлобья и переминаться с ноги на ногу.

– А что ты, Берендей, царь лесной, переминаешься? Может, в туалет хочешь сходить? Так сходи. Нам спешить некуда. Параша знаешь, где?

– Знаю.

– Это хорошо, что знаешь. Очень даже хорошо…

Ну, тут его и вовсе заколбасило. Однако стоит, не дергается.

– Та-ак, – продолжил я экзекуцию, – вас, значит, тоже трое было. И все ребята молодые, крепкие, вроде тебя?

– Нормальные ребята, обычные.

– А старуха та, наверное, метра два ростом, здоровая такая и с косой. Да?

Берендей удивился и ответил:

– Да нет, обыкновенная старуха, в кресле с колесами.

– Это что, спортивное такое кресло? Для гонок? Тогда у нее руки накачанные должны быть.

– Да какое там спортивное, – заныл Берендей, чувствуя, что подкрадывается жопа, но неизвестно еще, какая именно и с какой стороны, – обыкновенное инвалидное кресло для этих, как их… для парализованных.

– А-а-а… Старуха, значит, парализованная. Жаль. Ну, тогда внучка лет двадцати и айкидо занимается.