В крошечной полутемной каморке, пропахшей мышами, вороватый человечек, сам похожий на мышь, быстро подобрал им жесткие власяницы, потрепанные шапки, два суковатых батога. Подмигнул, что сапожки у них добрые, сменить надо, вытянул откуда-то бурые опорки, обошедшие, наверное, десятки святых мест, обещал вычесть цену.
Удинцев оглядел Моисея, остался недоволен:
— Вервие, сыне, послабже опусти. Наш брат пузо пережабливать не любит, а то про запас жрать некуда будет. И на лике благочестие изобрази… — Голос расстриги стал елейным, глаза невинными, как у козы. — Ну, обопремся о посохи наши, да с богом со Христом, с горчичкою под хвостом.
Никто не оборачивался вслед, не казал пальцем на двух богомольцев, смиренно пешешествующих поклониться иконе князя Александра Невского, причисленного к лику святых за победу над псами черными рыцарями. Заложенная на зыбких закраинах Санкт-Петербурга в 1717 году, лавра только три года назад, в девяностом, была застроена. Издали виделись ее высокие колокольни, плывущий с облаками купол собора. А приблизишься — и угадываются крыши монастыря, служб, пристроев, крепко уложенные стены.
По дороге Удинцев учил Моисея, как подобает богомольцу-страннику держать себя при встрече с братией во Христе:
— Токмо ты благочестию их не верь, они такие же, что и мы грешные, притворщики да комедианты.
У главных ворот лавры даже в этот будний день томились нищеброды, жевали хлеб с чесноком, переругивались лениво и беззлобно. С деревьев облетала листва, и нищие в своих желтых, бурых и оранжевых лохмотьях тоже казались сброшенными в пыль с какого-то дерева. Удинцев обошел лавру со стороны, побрякал железным кольцом, продетым в ноздри какой-то выпуклой морды, в низенькую калитку. За решетчатым оконцем кто-то зашевелился, и сиплый голос возгласил, что местов нету.
Как петух, мотая головой, Удинцев пропел что-то, поминая Иисуса Христа, богородицу, а потом масляно сказал, что охота ему повидать отца Феодора, которому кланяется отец Василий из Ирбита. Моисей с беспокойством оглядывал окованные несметными созвездиями медных гвоздиков дверцы. Но вот они со скрипом отвалились, и толстый краснощекий монах упал на Удинцева:
— Господи, да ты ли это, отче Василий, брат юности моей, Прославленный воитель, попереша аспида…
— Аз, аз, — бормотал взволнованно Удинцев, незаметно мигнув Моисею. — Одолели, одолели грехи, во власянице пошел по святым местам.
Отец Феодор провел гостей через обнаженный двор, мощенный широкими каменными плитами, к темному строению, окна которого были густо зарешечены, попросил обождать, пока придет отец эконом, келейки приспособят, да баньку истопят, да отцу игумену доложат.
— Меня, брат Феодор, выдай за простого странника. Я, как ныне говорят, инкогнитом.
В келейке, отведенной Моисею, было полутемно, однако чисто. Простой деревянный столик и кровать, застланная по-схимнически, толстые шлифованные плиты стен успокаивали. В округлом уголке теплилась лампада перед образом Спаса Нерукотворного. Моисей вытянулся на жесткой постели, прикрыл глаза. Перемешиваясь и теснясь, двигались на него пестрые видения пережитых лет, слезы мурашками впивались в веки. Он впервые за много дней остался один и не мог выдержать этого. Он задохнулся, упал на колени перед иконой. Дверь бесшумно отворилась, заглянул отец Феодор, уважительно хрюкнул в бороду и исчез.
Луч света тягуче перемещался по стеке, постепенно угасал. Юный белец, еще находившийся под искусом, принес свечу, бутылку вина, жареного кролика. Глотая слюну, нестерпимо блестящими глазами смотрел на яства.
— Поешь, парень, — сказал Моисей. — Я — не хочу.
Белец не выдержал искуса, схватил кролика и, как лиса, выскользнул из келейки.
На другой день, выстояв заутреню в церкви и приложась ко святой иконе, Удинцев и Моисей вернулись к себе.
— Слышал, как ектению служат? Ни разу? — Удинцев сиплым басом запел за дьякона о здравии государыни и дома ея, а потом тоненько откликнулся:
— Подай господи… И «Четьи минеи», и катихизис узнаешь. Всему обучу.
— К чему мне эти премудрости? В монахи не собираюсь. — Моисей отвернулся к стене. — Дорогу я помню. Пойду в Горную коллегию.
— И вытурят тебя оттуда в три шеи, а то закуют в кандалы — и не видать тебе Кизела, как своей спины. Образцы надобны. Ты же, остолоп, сам отдал их!.. Васька Спиридонов твой, сам говорил, в Петербурге служит. Надо с ним свидеться. А отсюда на Урал по зимнему пути идут обозы?.. Идут. Обратно тоже идут? И обратно идут. Смекай…
В дверь с грохотом ввалился пьяный отец Феодор, рыгнул, загудел утробою:
— Ноне день разрешенья вина и елея. Отец келарь вас кличет. Поспешайте еленями, а не то епитимию наложу.
— Да погоди ты со всякими епитимиями, — сердито сказал Удинцев.
— А ты не ори. — Отец Феодор понизил голос до шепота. — Ску-у-ушно живем, молимся. Чего молим? Брюхо — вот о чем молитва и токмо она доходит до слуха господа.
— Не богохульствуй, отче. — Удинцев оглянулся на Моисея: мол, я тебе говорил. — Богомольцы бы на тебя поглядели.
Отче медленно и старательно сложил дулю, сел на кровать. Она застонала под его тяжелыми телесами.
— А чего не жить? Чего не ж-жить, а? На-ас матушка государыня, царствие ей небес… — Отец Феодор закашлялся. — Тьфу ты, долгие ей лета, крестьянишками не обделила. Да и богомольцы щедры.
Он сытно рыгнул, полез к Удинцеву целоваться.
Моисей хлопнул дверью, пошел по узкому гулкому коридору. Откуда-то доносились не то песни, не то молитвы. Вчерашний белец стоял у окна, кидал сквозь решетку хлебные крошки, глаза его были пусты, как будто выколоты. У решетки хлопали крылья.
Моисей похолодел. Неужто здесь надолго? Неужто придется ждать, пока уляжется до Урала санный путь? Нет, нельзя ждать, лучше каторга, чем этот святой монастырь. Моисей спустился по витой каменной лестнице, приоткрыл тяжелую дверь. Яркий свет обласкал лицо. Небо над двором было бледно-голубым, легоньким, словно выточенные из горного льда облачка висели над куполом собора. Моисея потянуло на свободу. Признав калитку в стене, он открыл скобу и вышел из монастыря.
У Игнатия Воронина было приметное лицо: тонкое, чернобровое, с крепким подбородком, с ледяными глазами. В Юрицком ходили слухи, что мать его была горничной при каком-то либо французе, либо немце, посещавшем ради записей в книжку уральские земли, и от него понесла. Зато и беднее Ворониных в селе не видывали. Игнатий ходил в таком рубище, что нищие плевались. Но был сорви-голова. То в заброшенной часовне ночует, то на кладбище. А однажды бешеного волка один на один с вилами встретил. Девки ходили за Игнатием табунами, и он их не щадил.
Но когда дьячок обучил его грамоте, — будто постарел, только над книжками и горбился. Блажь эта скоро прошла — то ли все приходские книжки прочитал, то ли наскучило церковное, только он опять закуролесил. Даже и то не помогло, что рудознатец Климовских брал его на разведки с Моисеем и Екимом. Был Игнатий лет на пяток старше Моисея, но душа ни к чему не прикипала. И нет чтобы, как все парни, поозоровал по-доброму. Куда там? Злые шутки вытворял. Однажды к самому отцу Ивану пришел ночью в саване, перепугал до смерти и бороду обстриг. Саван-то слетел, и попадья признала. Через то и в солдаты скорехонько угодил.
Моисей навсегда запомнил, как его уводили. Два стражника шли по бокам с саблями наголо. Иные бабы жалели, иные ругались — те, что были с лица погаже. Девки плакали в голос. Игнатий кривил в усмешке тонкие губы, не поклонился даже матери и брату.
Лицо Воронина настолько врезалось в память, что теперь Моисей сразу его узнал. Он побежал за высоким гвардейским унтер-офицером, который стремительно шел по улице, шелестя крылатой накидкой.
— Игнатий! Воронин, погоди!
Ледяные глаза Воронина спокойно смотрели из-под изогнутых бровей. Уголки губ были опущены книзу, от них будто когтями процарапаны резкие морщинки.