— В Сьерра-Маэстра нет заводов. Это горный район, — сказал Дима.
А они посмотрели на него удивленно, как будто заговорил стол или железный шкаф. И не удостоили ответом. Можно подумать, что это только их Куба, а не его Куба. Он, в конце концов, такой же рабочий! Или они считают, что не такой?
И с Таисией у него было столкновение на эту тему. Она у себя в цехе комсорг и потому считает необходимым и его воспитывать.
— Ты стоишь на обочине, когда вся молодежь в большом походе, — сказала она однажды.
И Дима, при всем своем благоговении к ней, заподозрил, что Тася где-то вычитала эти красивые слова.
Но дело не в этом. Почему он стоит на обочине? Он не стоит, он работает и приносит пользу. Он не может утверждать, что это его призвание, но ему нравится.
— Ты не крути! — строго сказала Таисия. — Не может быть такого призвания — чинить бритвы или там кастрюли. Я читаю материалы и знаю.
Во-первых, бритвы не кастрюли. Это маленькие электрические машины. Во-вторых, почему не может быть?
Вечером Дима спросил об этом у соседа — однорукого прокурора Савицкого, у которого пять орденов.
— Ну, — нажимал Дима. — А может быть у человека призвание печь вкусные булочки?
— Конечно, — сказал прокурор и вдруг сладко зажмурился. — Какие рогалики пекли у нас в Каменец-Подольске до войны. Таких теперь уже нет...
— Вот видите.
И Савицкий торжественно сказал, что лично считает всякое призвание достойным. Он еще в войну спорил на эту тему с командиром дивизии подполковником Приходько. Так вышло, что всех кашеваров забрали в строй, а на их место поставили каких-то выздоравливающих, которые ни черта не умели. И большое было недовольство.
— Я считаю, — сказал Савицкий, — лучше пусть триста человек сидят в окопах и думают о победе, чем триста один сидят в окопе и думают о каше с маслом.
— Но победят все-таки те триста, — мрачно ответил Дима. — А триста первый будет ни при чем.
Словом, у Димы основательно испортилось настроение. И разные мелкие неприятности, которые случались и в первые недели, он теперь принимал как катастрофы. Некий старый олух написал каллиграфическим почерком жалобу на три страницы, будто после ремонта «Киев» стал хуже брить и даже «выдирать отдельные волоски». Но Дима же не ремонтировал его бритву! Он только смазал ее! Смазал! От этого хуже не бывает, черт побери!
Какой-то парень, когда Дима починил ему бритву, похлопал рукой по барьеру и сказал:
— Что же ты, малый, тут в хитрой артели отираешься? С такой ряшкой надо камень дробить.
И Дима страшно расстроился, хотя парень сам вряд ли был герой социалистического труда.
Потом пришел один, с немецким портфелем на молниях.
— Ты почини мне быстренько, — говорит.
Многие так говорили — и ничего. Но этот, с молниями, был еще слишком молод, чтобы обращаться к Диме по-отечески на «ты». И уже не настолько молод, чтобы держаться с ним как со сверстником.
— Ладно, — сказал Дима. — Я починю тебе завтра.
Тот взвился:
— Я с вами свиней не пас!
— И я, — прочувствованно сказал Дима. — И я с вами не пас свиней и не стал бы с вами пасти.
В результате — запись в книге: «Возмущен грубостью и развязной наглостью вашего работника Воронкова, который дошел до того, что позволил себе...»
Этот гад считал себя выше Димы только потому, что тот его обслуживает! И разве он один!
Дима вдруг вспомнил, как робкая мама сказала инженерше Пановой: «Анна Семенна, сорок лет, как лакеев нет!» (Мама частным образом стирала инженерше белье, и та все придиралась.) Да, а Панова называла маму «Полей», хотя была вдвое моложе. А Витька Команов говорил старичку таксисту: «Эй, шеф, давай на вокзал». Как это может быть такое!
Обиды накапливались. Пришел губастый дядька.
Дима посмотрел его бритву и решил:
— Надо менять катушку.
— Ты мне баки не заливай, — сказал дядька. — Я сам электрик, катушка хорошая. Жулье!
Дима откинул барьер:
— А ну, идите сюда! Вот сюда, к столу!
Дрожащими руками снял катушку и по очереди приткнул в ее полям панели тестера. Стрелки на шкале прибора не шелохнулись: катушка была мертва.
— Теперь извинитесь!
— Чего это я стану извиняться?
— Тогда забирайте вашу бритву. Починять не буду.
Санька хотел пристрелить губастого из рогатки. Но Дима не дал. Санька был друг. Он когда-то давно забежал в мастерскую попросить «каких-нибудь электрических штучек». И прижился. Дима прятал для него треснувшие пластмассовые корпуса и сгоревшие катушки. А Санька мог часами стоять у Димы за спиной и, почтительно дыша ему в затылок, наблюдать за работой. Было утешительно, что есть человек, который уважает Диму больше всех на свете. Но было и горько, что этому единственному человеку всего двенадцать лет и он ничего еще не смыслит...
Как-то вечером, перед самым закрытием, в мастерскую зашел знаменитый писатель. Дима сразу узнал его. Этот большущий лоб, эти брови, как беличьи хвосты, этот длинный, чуть свернутый набок нос. Конечно, это он.
Вот наконец Димин час. Он все расскажет писателю, и тот все поймет. В его книгах не зря описаны красивые и добрые люди. Например, мальчик, который бежит за двадцать километров, чтобы сообщить путевому обходчику, что у него родился внук. Или та женщина, которая приютила инвалида, обиженного женой.
Но знаменитый писатель, отдав бритву, присел на краешек стула и погрузился в книгу. Он читал, мурлыкая от удовольствия, притопывая ногой, словно бы в такт одному ему слышной музыке.
И Дима просто не смел его отвлечь. Наконец решился, кашлянул.
— Что, уже готово? — спросил писатель.
— Нет еще. Я вот хотел о чем поговорить, — сказал Дима и ужаснулся своему косноязычию. — Как все-таки люди смотрят на нас... на тех, кто работает по обслуживанию. Как на каких-то слуг...
Писатель с тоской посмотрел на недочитанную книгу и мягко сказал:
— Конечно, вы неправы. Каждый, кто хорошо делает свое дело, уважаем — будь он парикмахер или атомщик. Не важно, какую работу он делает, важно — как!
И, рассеянно обласкав Диму синими своими глазами, писатель вновь углубился в книгу и замурлыкал.
Э, Дима уже тысячу раз слышал эти слова, эти самые...
Звонко упала отвертка, писатель вздрогнул, но головы не поднял.
— Все готово, — сказал наконец Дима. — Пожалуйста, семьдесят копеек...
Писатель вручил ему новенький рубль, сказал: «Вот спасибо, дружище» — и направился к выходу.
— Сдача, — сказал Дима.
Писатель махнул рукой, — дескать, какие пустяки.
— Возьмите сдачу! — заорал Дима.
»... Прошу дать расчет», — написал Дима в заявлении, потом зачеркнул. «Прошу уволить по собственному желанию»
... Когда Дима пришел в мастерскую за картиной «Девятый вал», там уже хозяйничал Паша. Он был страшно зол. Наверное, в другой мастерской было лучше.
Дима снял со стены картину, сунул в карман чешские кусачки, которые купил когда-то на свои деньги, уложил спецовку и стал застегивать чемодан. Но замок почему-то не срабатывал и крышка отскакивала, едва Дима убирал руки.
— Ты не нервничай, — сказал Паша снисходительно. — Я еще тогда понял — не жить тебе в нашей шараге. С твоими голубыми глазами.
И, вздохнув, он принялся за главную реформу — стал толкать шкаф на давнее его место, к самому барьеру.
Паша был в своем хозяйском праве. Но Дима вдруг бросил несчастный чемоданчик и закричал петушиным голосом:
— Ты от кого загораживаешься?! А ну, поставь на место!
Паша только засмеялся:
— А тебе что? Ты ж уже ушел!
И тогда Дима, схватившись обеими руками за угол шкафа, изо всех сил потянул назад, к стене. Дубовая громадина немного подалась, но Паша нажал, и шкаф вместе с отчаянно упирающимся Димой медленно и неотвратимо поехал к барьеру.
И тут, отчаявшись остановить уползающий шкаф, нарушить этот нахальный праздник врага, Дима вдруг заорал:
— Никуда я не ухожу! А ну, давай отсюда!