Изменить стиль страницы

Они дрались молча, исступленно. Тот был сильнее, Микола злее и опытнее. Кто-то кинулся разнимать — ему тоже досталось. Подоспела милиция. А тот уже в кровище по брови...

— Будем оформлять дело.

«Все, — думал Микола, — не судьба мне».

Мелькнула мысль: пойти к Козлову, попросить, поклясться, что в последний раз. Он даже засмеялся такому сопливому желанию. Но в конце концов пошел и просил. Его жизнь поломается, если его теперь посадят. Может, пошла Миколина жизнь по колее, если бы не этот несчастный случай...

Козлов холодно выслушал Миколу. Разговаривать не стал.

— Это — дело соответствующих органов, — сказал он. — Вот таким путем...

Микола страшно обозлился на себя: ну что, гад, добился? Покланялся, попросился и получил по носу.

Пришел в общежитие, сказал своим, что уезжает. Сразу после получки рванет... И ребята не стали его отговаривать. Разве что загрустили. Зажурились, как говорят на Украине.

На другой день, собравшись с духом, пошел Микола в котлован. Руки в карманах, физиономия независимая. Малышев даже не посмотрел в его сторону. Молчат... Работают... Потом тот не выдержал.

— Очень, — говорит, — мне нужен тут, на «Ковровце», бандюга.

Он это, как теперь Микола понимает, совсем не зло сказал, из педагогических соображений. Но тогда Микола ничего понимать не хотел, он был как порох и только искал случая...

— Кто бандюга? Я бандюга? — Схватил увесистый гаечный ключ и пошел на Малышева. — Беги, шкура, изувечу!

А Малышев понапружился, схватил его своими железными ручищами.

— Брось, дурак, ключ!

И окрутил, поломал, а потом сказал, переводя дыхание:

— Теперь давай отсюда к чертовой матери!

И Микола ушел. Первое время он еще кипел, бессмысленно ругался, сжимая: кулаки. Потом поостыл и огорчился: ну, с тем парнем в столовой все правильно, а чего на Малышева полез? Хороший же человек...

Ладно, все они хорошие...

А вечером прибежал в общежитие один парень и орет:

— Все! Встретил Тольку-милиционера. Все, — говорит. — закрылось Миколино дело. Заступились, — говорит, — за него влиятельные люди.

Кто заступился? Козлов? Малышев? Может, оба? Заступились, видите ли...

Ладно... Спасибочки. Но поздно. Миколе уж никак нельзя оставаться на Мироновке после всего, что было. У него есть совесть, как это ни странно.

До полуночи он шатался по степи. Смотрел на причудливые сплетения огней Мироновки. И почему-то трудно было дышать, и во рту был противный вкус, как после пьянки.

Ладно, он уедет на великую стройку коммунизма — на Куйбышевскую ГЭС или на Главный Туркменский канал, а там видно будет.

Он пошел к Козлову за документами. Тот поморщился и сказал:

— Уезжать тебе нельзя. Будешь последняя сволочь, если уедешь.

Все-таки к Малышеву Микола не вернулся. Стал работать с Василием Дубиной. Тот сам его нашел.

— Будешь со мной, — говорит, — если не имеешь возражений.

Оказался чудный дядька. Главное, держался по-товарищески.

— Заходи, — говорит, — пожалуйста, ко мне домой обедать, покушай домашнего.

Никогда никто Миколу так в гости не приглашал. Честно говоря, его вообще никак не приглашали. И он был очень тронут. Купил Мане — Василевой жене — одеколон «Эллада», сидел за обедом церемонный. И даже с маленьким Витькой, сыном своего шефа, разговаривал как с замминистром (с которым, правда, никогда не разговаривал).

Постепенно ему открылось, что эта самая Мироновка населена людьми. Он вдруг признавал их — то одного, то другого, то сразу целую компанию.

— Могу объяснить — сказал Илик. — Могу объяснить это дело... Меня все Очкариком зовут, я с детства близорукий. Но очки я долго носить не хотел. Очкариков у нас не уважали. Только в двадцать лет пришлось надеть минус четыре.

Я до этого всегда слышал: «звезды мерцают», «таинственный свет звезд» и все такое, — а смотрел на небо и видел одни пятнышки бледные. И думал, что это люди для красоты брешут про мерцание. От скуки жизни. И вот надел я очки — взрослый уже был хлопец — и увидел небо, как оно есть, увидел звезды. А мог всю жизнь не знать. Вот так я могу объяснить свое состояние. Только, может, это получится чересчур глупо, вроде как в сочинении.

Он очень боялся, чтоб у нас что-нибудь не получилось, как в сочинении. Уж не знаю, какие сочинения его прогневали. Может, та газетная заметка, где было сказано: «Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью».

Что же было потом? Работал, жил. Однажды его встретил Козлов, с которым они виделись теперь редко, как положено большому начальнику и рядовому товарищу.

— Слушай, — спросил Козлов, — ты почему мать не разыскиваешь? Зайди вечером. Посоображаем.

Микола уже давно потерял надежду. Еще из колонии посылал запрос в Карелию, ответили: «Не значится». Ну и всею Может, умерла, может, уехала с горя за моря, за горы. Такая судьба.

— Давай будем, как Шерлок Холмс, — сказал Козлов. — Значит, еще раз Карелию запросим — раз. Этот городок, где вы были в эвакуации, тоже запросим. Где родичи, например?

Миколе однажды попала в руки тетрадка с фабричной маркой: «Понинка бумкомбинат», Может, это та самая Понинка, где они жили до войны. Запросим? Есть еще специальное бюро розысков, о нем в «Огоньке» писали. Запросим?

Через две недели — открытка. Пишет старый знакомый семьи: «Местонахождение Вашей мамы сообщить не могу, но родственники после войны жили в Киеве. Их адрес...» Написал в Киев. Через четыре дня телеграмма: «Сыночек». Потом письмо: «Пишу тебе и из-за слез пера не вижу...»

Микола ходил перевернутый. Козлов разыскал его, предложил денег. Микола отказался. Он уже взял аванс и послал матери на дорогу. Козлов тогда сказал:

— И комнату постараемся... Чтоб была к ее приезду комната. Пиши, чтоб ехала с вещами. Нельзя ей ждать.

Он сказал:

— Постараемся.

И действительно, какой он ни начальник, а сделать ничего не мог. В Мироновке с жильем было плохо до крайности. Жили по три семьи в комнате. На Козлова навалились со всех сторон: «передовики ждут очереди», «матери-одиночки мучаются», «фотокружок занимается в бане»... «А этому за что давать?»

— Авансом, — сказал Козлов.

Миколе дали темную, довольно обшарпанную комнату, только что из нее выехали жильцы. Пришли девочки с жилучастка, белили, красили и все сердечно жалели нового жильца:

— И с тех пор ты ее не бачив? Ой, горе ж!

Вся стройка уже знала эту историю.

— Что было потом — как расскажешь? Приехала мама. Он ее помнил большой, а она оказалась маленькой, ему по плечо. Два дня и две ночи разговаривали.

И она называла Миколу забытым именем «Кольчик».

Мама непременно хотела что-нибудь сделать для Козлова — хоть полы ему помыть, хоть постирать. Но он был человек семейный, и ничего такого не требовалось.

— Ото ж золото, — говорила мать. — Ото ж партиец. От такой твой батько был.

И Миколу удивило это прикочевавшее откуда-то из двадцатых или тридцатых годов слово «партиец». Тут, собственно, кончается его особенная биография.

Дальше все пошло как у всех: жил, работал и так далее...

Для читателя — я ж собираюсь про это писать! — оно, безусловно, неинтересно. Слишком нормально.

Итак, работал. И все чего-то ждал, что вот настанет его час, что его куда-нибудь позовут и скажут что-нибудь особенное, что «родина прикажет», как говаривал незабвенный Костюк. Может, авария, где надо будет с риском для жизни кого-то спасать. Может, война.

А тут пятьдесят четвертый год. Призыв на целину. «Молодые патриоты, вас ждут новые земли!» — и так далее...

Микола первый прорвался на трибуну, хотя у председателя был в руках заранее утвержденный список ораторов. Он кричал, что все должны ехать, как на фронт. Но нельзя сказать, что все поехали... Даже из тех, кого пригласили в райком, не все. Но двенадцати мироновским, и Миколе в том числе, выдали комсомольские путевки. Не те красивые красные книжечки с тисненым флажком на обложке, что были потом, когда хлынул поток... А просто секретарь райкома ЛКСМУ по своему разумению отстукал на машинке: