Изменить стиль страницы

– Петрова убрать бы – мучится здорово.

– Ваше благородие, Филаретова убило…

– Семенюку ногу, кажись, оторвало.

Стрельба в цепи затихала. Всё крепче и крепче прижимались к земле люди. Если бы можно было одною волею заставить войти в землю тело – по уши ушли бы в неё. Всё меньше стреляли: и патронов было мало, и страшно было поднять голову, чтобы прицелиться. Афанасий со страхом почувствовал, что ещё какая-нибудь минута – и всё поползёт назад, вниз, в спасительную балочку, в кукурузу. Турецкие пули косили колья виноградников, и страшно было их частое, непонятное и немое падение.

Горизонт зрения Афанасия стал ещё хуже. Порою у него и вовсе темнело перед глазами. В это время сзади, из спасительной балочки, из кукурузы, о которой со страхом искушения думал Афанасий, послышался знакомый басок генерала Драгомирова. Афанасий не посмел оглянуться, чтобы посмотреть, откуда взялся начальник дивизии, как мог он появиться на этом страшном, гиблом месте.

Не повышая голоса, но громко Драгомиров сказал кому-то спокойно, и во вдруг затихшей цепи каждое его слово было отчётливо слышно:

– Так или иначе, надо взять эту мельницу… Вперёд, ребята!

Драгомиров сказал это сзади и сказал просто – «надо взять», и каждый понял, что и точно  н а д о.

Снова появился перед цепью маленький Фок и махнул саблей, и его третья рота рванула с гулким «ура» за ним. Побежал со своими людьми и Афанасий, побежали гвардейцы, и неровным потоком, несколькими случайными цепями, а сзади и просто толпой, все подбежали к самой мельнице. Турки скрылись в постройке и заложили двери. Теперь они стреляли сверху, из второго этажа. Не обращая внимания на огонь турок, солдаты старались прикладами выбить двери. Средь солнечного утра вдруг метнулось кверху ясное и прозрачное пламя. Чёрный дым повалил от мельницы. Наверху кричали, выли турки. Пламя трещало и гудело. Сухая старая постройка вспыхнула, как солома. Кто поджёг мельницу, наши или турки, – Афанасий того не знал. Теперь кругом ревело русское «ура», откуда-то появилось много людей, и все бежали вперёд, к новым кручам, к новым изгибам холмов. Навстречу заструились белые змейки частой турецкой пальбы.

Волынцы добежали до отвесного обрыва. Солдаты карабкались на него, помогая друг другу, втыкая штыки в землю и влезая по ним. Турки стреляли почти в упор сверху.

Афанасий услышал, как отчаянным голосом закричал штабс-капитан Брянов:

– Двенадцатая, голуби! Вперёд! Ура!

Брянов обогнал Афанасия. Лицо его было красно, кепи сдвинуто на затылок. Брянов первым стал влезать на розовый в солнечных лучах утёс.

Турки подставили ему щетину штыков.

– Шалишь! – прокричал Брянов. – Наша взяла, братцы, ещё маленько вперёд!..

И упал, пробитый штыками. Из живота, из груди, через лохмотья изодранного мундира лила кровь. Кусая руку от боли, Брянов хрипло и надрывно кричал солдатам:

– Братцы! Вперёд! Вперёд! Братцы! Молодцами, двенадцатая!

Двенадцатая ворвалась на утёс. Турки побежали…

Запыхавшиеся, измученные, вспотевшие люди залегли по вершине. Турки, отбежав, устраивались на следующей гряде холмов. Снова стихла перестрелка.

Афанасию казалось, что с того времени, как в темноте тихой ночи он спрыгнул с понтона в воду у берега, прошла целая вечность. Он взглянул на часы. Было пять часов утра. Солнце только начинало пригревать – день обещал быть очень жарким.

Теперь, когда тут, подле него, не стреляли, снова горизонт расширился, и Афанасий увидел, что весь их полк длинной чередой алых околышей и погон лежал по только что занятому гребню. Между волынцами часто лежали гвардейцы, а правее, сколько было видно, всё подходили и подходили тёмные кепи и малиновые погоны, должно быть, и 4-я стрелковая бригада Цвецинского перешла через Дунай. Пушки стреляли с обеих сторон, но снаряды летели, минуя волынские цепи. Всё то, что было утром, казалось просто страшным предутренним сном. Раненный в шею поручик Поливанов и этот милый весёлый Фок – «кто носит кепушку набок – то штабс-капитан Фок», вспоминал Афанасий полкового «Журавля», и сгорающие, мелькающие в золотом пламени чёрные тени турок, и Филаретов, бьющий по черепу, и он же мёртвый, неподвижно лежащий, с белыми пальцами, сжатыми для крестного знамения, и Брянов с его хриплым криком: «Двенадцатая, вперёд!» – всё это уплыло в каком-то тумане, стало казаться не бывшим, но лишь показавшимся. И потом, когда Афанасий вспоминал это утро, всё вспоминалось неясно, и как-то неуверенно рассказывал он про бывшее товарищам, точно и не было этого, а только казалось. Всё снилось – и вот, проснулся – жаркое летнее утро, холмы в зелёных виноградниках, розовато-серые кручи, пушечная пальба, точно оттеняющая тот праздник, что вдруг поднялся на душе от горделивого сознания: а ведь мы за Дунаем!

Но дремотное затишье это продолжалось очень недолго. Турки оправились, возможно, что к ним подошли резервы. Гул артиллерийского огня стал грознее, и вдруг снова запели, засвистали, зачмокали пули, опять со страшной последовательностью, всё приближаясь к цепи Афанасия, стали непостижимо тихо падать срезанные пулями колья виноградников. Опять то тут, то там вздымались струйки пыли от падавших пуль.

«3-з-зык, з-з-зык!.. Пи-ий, пи-ий!» – щёлкали, свистали и пели пули.

Опять сжался горизонт, сухо стало во рту, и одно было желание – врыться в землю, по уши уйти в неё. Огонь всё усиливался. Отвечать не было смысла, «крнка» не достало бы до турок. Приходилось молча лежать под расстрелом в томительном ожидании, когда пуля хватит по тебе…

В затишье, в сознании, что встать невозможно, то тут, то там стали пятиться назад солдаты и скрываться в обрыве.

– Ты куда?

– Я ранетый…

– А ты?

– За патронами, ваше благородие.

Сосущую тоску на сердце ощутил Афанасий. Стало казаться – всё потеряно.

XI

Сзади Афанасия, снизу обрыва, кто-то свежим, спокойным, красивым, барским, картавым голосом сказал:

– Ну-ка, бг'атцы, кто из вас?.. Пг'тяни мне г'уку, помоги взобг'аться. Пачкаться неохота.

Афанасий отполз к круче и оглянулся. Внизу, на уступе, стоял молодой свитский генерал. Появление его здесь было совсем необычайно. Тут были цепи –  с о л д а т с к и е  цепи. Тут было самое пекло боя. Люди в измазанных грязью, пылью, потом и кровью мундирах, с бледными лицами, с лихорадочно-напряжённо смотрящими глазами, тут было тяжело, страшно и вовсе не весело и не празднично. Не место тут было свитским генералам, да ещё таким, что точно во дворец, на бал пожаловали. А генерал был именно весёлый и праздничный. Прекрасно сшитый – «богдановский», опытным взглядом петербуржца, щёголя-гвардейца, определил Афанасий, – длинный тёмно-зелёный сюртук, такой новый, точно сейчас от портного, прекрасно сидел на высоком, стройном генерале. Серебряные погоны с вензелями, свитские аксельбанты, новенькая белая фуражка, в петлице Георгиевский крест на свежей ленточке, шарф с кистями, сабля – всё было чистое, почти незапылённое. Красивые рыжеватые бакенбарды были тщательно расчёсаны, пушистые усы лежали над детскими пухлыми губами, ясно смотрели весёлые большие глаза.

Афанасий протянул руку генералу, тот крепко обжал её маленькой рукой, туго затянутой в перчатку, и легко вскочил на гребень. Афанасий почувствовал тонкий запах одеколона и хороших духов.

– Тут стреляют, ваше превосходительство, – сказал Афанасий. – Надо лечь.

– Э, милый мой, на войне всегда стг'еляют. На то и война.

Генерал спокойно прошёл к цепи, стал между лежащих солдат, расставил ноги в щёгольских высоких сапогах с прибитыми к каблукам мельхиоровыми шпорами, не спеша вынул бинокль из футляра и стал смотреть на турок. Пуля щёлкнула о землю у самого его каблука – генерал не шелохнулся.

Вся солдатская цепь смотрела теперь на генерала, не сводя с него глаз.

– Да что он, нешто заговорённый? – прошептал лежавший рядом с Афанасием младший унтер-офицер Дорофеев. – Ить как стоит-то! Монамент!