Изменить стиль страницы

— Ишь ты, учуял... До чего ж у тебя, парень, до баб да до выпивки нос острый, — сказал пасечник и, достав из самодельного шкафа мягкие полиэтиленовые фужеры по числу приезжих, поставил на стол. Подошел с ковшом к одному из бочонков, стоявших в углу. Ототкнул затычку, стал цедить мутноватый, густой, остро пахнущий медом напиток. Потом, наполнив фужеры, поставил их перед каждым.

— Духовито, с последних, с вересковых медов. — И предостерег гостью: — Испейте, только не ошибитесь-та: это не квас.

Прохладная ароматная смесь сладости и горечи, сдобренная мятой, так и шибанула в нос. Напиток казался безобидным. Но скоро Дина почувствовала себя легкой, молоденькой, а всех присутствующих, даже мохнатого Рекса, ревниво следившего за каждым из гостей, — милыми, веселыми, доброжелательными. Она уселась на стол и, болтая ногами, потребовала налить еще. Хозяин, ничего не говоря, пошел к бочке.

— А может, хватит? — сказал Литвинов.

«Какой он смешной, чего он испугался? Что я, девочка?» И Дина храбро выпила до дна. Потом сама налила себе и еще выпила. И вдруг почувствовала, как ее неодолимо клонит в сон. Засмеялась. Махнула рукой и, устроившись поудобнее на лавке, подобрала под себя ноги, закрыла глаза... Когда она проснулась, солнце светило в окошко косо. Свет был усталый, желтоватый. Литвинов и пасечник у стола потрошили рыбу. Руки у них были в серебряной чешуе. На полу стояло закопченное ведро с водой. Туда они и кидали крупные куски... Голова была будто наполнена ртутью. Веки точно слиплись. Сквозь полусон женщина слышала, как Литвинов, орудуя ножом, говорил:

— ...Едал я, Савватей Мокеич, уху на разных реках, а вот такой, как тут, на Они, нигде не едал. На Нижней Волге, между прочим, рыбу в куриный отвар кладут...

У себя под головой Дина обнаружила подушку в красной наволочке, пряно пахнувшую лесной травой. Кто-то прикрыл ей ноги овчинным полушубком. Как все это произошло, она не помнила. Вот так медовушка, ай-яй-яй!.. А у стола продолжалась беседа.

— Куриный отвар, оно конечно... Но лучше, как от мелкого ерша, отвару не бывает, — говорил пасечник, ловкими движениями острого ножа вспарывая брюхо толстой рыбине и выжимая из нее клеенчатые внутренности. — Юшку здешнюю отцы-наставники в староверских скитах выдумали. Не знаю уж, как там насчет бога, это не по моей части, а уж пожрать-та, не при Глафире говоря, они умели. Она и сейчас, эта юшка, зовется «скитская». И нигде такой юшки сварить не сумеют. Потому где, кроме здешних мест, хариуса возьмешь? Или такого ершишку, что у нас другой раз из морды хоть ведром черпай?.. Кажется, вот ерш — чепуховая рыбина, вроде кедрового орешка, — жуй да плюй. А для первого навара, для соку самой жирной курчонке против него не выстоять. Эх, вот лавровый лист Глафира куда-то упропастила! — И без всякого перехода пасечник спросил: — Сын-та насчет письмишка, поди-ка, нужен? Уговаривать его, поди, прибег?

Дина даже приподнялась на локте, чтобы посмотреть, как Литвинов, который явно не желал посвящать кого бы то ни было в свои переговоры с Иннокентием Седых, будет отвечать. Но тот только стряхнул с рук рыбью чешую.

— Угадал, Мокеич, угадал. От тебя разве чего спрячешь?

— А и прятать не надо, угадать не хитро. Кто ж это поверит, что такой человек в тайгу попрет, чтоб пригожую бабенку на машине катать!

Дина плотно закрыла глаза и прижалась щекой к подушке,

— Только зря бензин жжешь, начальник... Все мы для тебя делали: и инженеров ваших с инструментами в тайгу вели, и лодки тебе свои отдавали, когда ты гол как сокол был, и кормили всю вашу братию — кусок надвое разламывали... Все, как советская власть велела, делали... А чтоб ты нас затопил — нет, не согласны. Мы народишко упрямый. С родных, вековечных мест подыматься не станем. Топи! — Это последнее слово старик даже выкрикнул.

Заговорил Литвинов. Дина и не предполагала, что этот квадратный, грубоватый человек обладает таким умением убеждать. Муж много говорил о строительстве. Ей казалось, она хорошо представляет и размах работ и значение Дивноярско-Тайгинского промышленного комплекса, который должен был к концу семилетки вырасти вокруг электростанции. Но только сейчас, слушая, что Литвинов рассказывал этому старому пасечнику, она представила близкое будущее края, где и сейчас еще можно было месяцами ходить и жить, не встречая человеческого следа, не слыша голоса. Заинтересовавшись, она уселась на лавке с ногами и, обняв колени, слушала. А Савватей рассеянно правил о ладонь свой и без того, должно быть, острый, как бритва, нож.

— Оно так-та, — кивал он головой. И вдруг, прервав Литвинова, злым, звенящим голосом произнес: — Это ж, выходит, отдай жену дяде, а сам иди... — Но, заметив, что женщина слушает, изменил окончание: — а сам иди к куме... Не быть тому! Не возьмем мы письмо назад. Не в Америку какую-нибудь — своему правительству написали. Пусть оно нас и судит. Ему с вышки видней, у него вся страна на глазах...

И, должно быть желая показать, что разговор закончен, он взял ведро с кусками рыбы и, прихрамывая больше обыкновенного, сказал:

— Пошли юшку варить. Скоро, поди-ка, и Кешка нагрянет. Смеркается. — Прибавил в лампе фитиль, отчего в радиоприемнике музыка стала слышней, и пошел, а за ним и Литвинов вышел из сумеречной избы, где Дина продолжала сидеть одна, наблюдая, как забродили на потолке отсветы костра. «Вячеслав Ананьевич, может быть, и не знает всех этих сибирских дел, но он все-таки прав, — думала она. — Ну зачем затевать эти разговоры? Кто согласится добровольно, без борьбы или без приказа покидать свое жилье и землю? Можно заставить, но убедить...» С этой мыслью она снова задремала и проснулась, когда от звука приближающегося мотора задребезжали стекла. По потолку полыхнуло белым светом. Послышался лай Рекса, который почти сразу перешел в радостный визг. У костра, что горел под окнами, раздались мужские голоса.

Дверь отворилась, и в ней, как всегда бесшумно, возникла высокая, прямая фигура Глафиры. Ватник, резиновые сапоги, голова обмотана платком, но и в этой обычной рабочей одежде она выглядела монахиней: худое лицо, плотно сомкнутые губы. Кивком она поздоровалась с Диной, у порога сбросила сапоги, отнесла их к печке, потянулась так, что захрустели кости. Села на лавку и, понурив голову, неподвижно затихла.

— Что? Тяжело было? Холодно?

Не ответив, Глафира подошла к бочонку на ножках, стоявшему рядом с тем, из которого цедили медовуху, налила полный ковш такой же мутной, желтоватой жидкости и единым духом опорожнила его.

— Медовуха? — В этом вопросе Дины прозвучали и восхищение и страх.

— Квас, — ответила Глафира и, взяв с полки большое деревянное блюдо, бросив туда обливные ложки, пошла к выходу. — Юшка поспела. Одевайтесь, ждут мужики.

Во дворе перед избой догорал костер. На трех камнях стояло ведро, из которого на уголья плескало кипящую жидкость. Литвинов и пасечник сидели по обе стороны и, по очереди сняв пробы, дули в деревянные ложки.

— Поспела, — утверждал Литвинов.

— Пусть еще покипит, — решил Савватей и, налив из стоявшей под рукой поллитровки полстакана водки, плеснул ее в ведро. — Ершиный дух отгонит...

Иннокентий Савватеич в приготовлении ухи участия не принимал. Он сидел на поленьях и, обхватив руками колени, смотрел в огонь. Не скрывая усталости, он равнодушно следил, как отец вместе с начальником строительства подняли на палке ведро, отнесли на стол, выставленный на крыльцо, как Глафира переливала уху в деревяннное блюдо, раскладывала ложки и как отдельно поставила фаянсовую тарелку с ложкою металлической — для гостьи.

Только когда Савватей Мокеич призывно постучал ложкой по столу, Иннокентий поднялся, занял свое место, стал есть. Ели молча. Даже водка не оживила разговора. Молчание было тягостным. Гостья поняла, что до того, как она вышла, у костра что-то произошло. Есть ей хотелось, но наваристая уха была так горяча, что ложка обжигала губы. Заметив это, Глафира, стоявшая в стороне скрестив руки, принесла деревянную, обтерла полотенцем и дала гостье. Дело сразу пошло.