Изменить стиль страницы
Кто ты, мой ангел ли хранитель,
Или коварный искуситель:
Мои сомненья разреши.
Быть может, это всё пустое,
Обман неопытной души!

Девятый пункт плана — строка «Зачем я вас увидела». В окончательном тексте письма она воплотилась почти в идентичную стихотворную строку:

Зачем вы посетили нас?

Мотив этот и в плане и в окончательном тексте имеет продолжение.

Десятый пункт плана — окончание фразы, начатой в предыдущем пункте: «но теперь уже поздно. Когда...». Последнее слово, как это часто случается в пушкинских планах и как мы видели в пункте седьмом («Вы должны быть и то, и то»), только намёк на картину, которая должна быть развёрнута при осуществлении плана в окончательном тексте. Означает это слово вместе с предыдущими, что теперь уже поздно сожалеть о том, что Онегин посетил Лариных, когда сердце Тани полно горячей безоглядной любви. Это развёрнуто в строки, следующие за только что приведённой, и вместе с ней составляет полное воплощение в окончательном тексте пунктов девятого и десятого плана:

Зачем вы посетили нас?
В глуши забытого селенья
Я никогда не знала б вас,
Не знала б горького мученья.
Души неопытной волненья
Смирив со временем (как знать?),
По сердцу я нашла бы друга,
Была бы верная супруга
И добродетельная мать.
Другой!.. Нет, никому на свете
Не отдала бы сердце я!

Вот как воплощены слова плана «Зачем я вас увидела, но теперь уже поздно. Когда...». Воплощены с удивительной логикой ума и сердца.

Наш анализ и наши сопоставления приходят к концу. Остаётся немногое — одна последняя фраза плана. Она разбита мной на два пункта.

Одиннадцатый пункт плана — первая часть фразы: «Я не перечитываю письма». В окончательном тексте слова эти переданы почти в точности, но усилены эмоционально:

Кончаю! Страшно перечесть...

Двенадцатый пункт плана — окончание предыдущего: «и письмо не имеет подписи, отгадайте, кто...»

Последние два слова отброшены, как наивно игривые и снижающие пафос и горячую взволнованность письма. Накал, который получило письмо, вовсе не идёт этим словам, записанным в плане тогда, когда об этом эмоциональном заряде письма автор не мог ещё знать всего. «Отгадайте, кто» — это не те слова, которые могли бы венчать такое накалённое чувствами и переполненное мыслями письмо. Они не пригодились. А начало этой фразы о том, что письмо не имеет подписи, осуществлено тем, что в оригинале письма действительно не поставлено подписи. Условия, в которых письмо могло попасть в руки Онегину, — внук няни, который неведомо как передаст письмо, неизвестность последующей судьбы письма, возможные сплетни, — не позволили Тане подписать своё послание. В плане Пушкин для себя оговорил это, и письмо осталось неподписанным. Следовательно, и тут план был выполнен.

Итак, всё двенадцать пунктов плана нашли своё место в строках окончательного текста письма. План вошёл в него целиком, всеми частями, всеми качествами своими. Поток плана стал потоком стихотворного текста письма, слова плана — словами письма, мысли плана — мыслями письма. План вёл и направлял перо поэта и его ищущую мысль. Он влился в текст письма, воплотился в исполненный силы и нежности, страсти и мысли, упругий и плавный, пластический и музыкальный, строгий и стройный, дивно вычеканенный пушкинский стих.

И всё это выросло из плана, как высокое, ветвистое, цветущее дерево вырастает из малого зёрнышка. План — превосходнейший и, кажется, необходимейший инструмент в творческой мастерской Пушкина, инструмент, которым поэт владеет виртуозно.

И инструмент этот всегда под рукой. План предшествует и «Цыганам», и «Борису Годунову», и «Капитанской дочке», и другим произведениям Пушкина. Иногда составляются планы отдельных стихотворений и даже отдельных строф.

План — это каркас произведения, конструктивная его основа. Тут работает могучий разум, расчёт, «соображение понятий», «сила ума», как выражается Пушкин в заметке «О вдохновении и восторге». И если — да здравствует вдохновение, то раньше того — да здравствует план! Этому, как и многому другому, учит нас вдохновенная, трудолюбивая и мудрая пушкинская муза.

Тень тополевой ветки

Прежде чем говорить о милой мне тополевой веточке, стоящей в воде возле листа бумаги, на котором я сейчас пишу, необходимо изъясниться по поводу своего отношения к зеркалам, что, как вы увидите из дальнейшего, имеет прямую связь и с тополевой веткой и с её тенью.

«Зеркало» — слово красивое, звучное, да к тому же и многозначное. Оно в большом ходу и в нашей повседневной речи и в словаре поэтов. У Никитина в стихотворении «Буря» есть такие живописные строки: «В зеркале вод отразились небо и берег, Гибкий высокий тростник и ракит изумрудная зелень».

У Гоголя в «Тарасе Бульбе» столь же живописно «блестит речное зеркало, оглашённое яченьем лебедей». Пушкин в «Осени» восклицает с заразительной оживлённостью: «Как весело, обув железом ноги, Скользить по зеркалу стоячих ровных рек!»

В «Обыкновенной истории» Гончаров говорит об одном из персонажей, что он умел владеть собой, чтобы «не давать лицу быть зеркалом души». С этим перекликается и ходячее выражение «Глаза есть зеркало души».

Режиссёры, случается, толкуют о «зеркале сцены», гидрологи — о «водном зеркале» прудов, озёр, даже морей.

Но «зеркало» постоянно не только в обиходе поэтов и учёных. Его иной раз берут на вооружение и в ожесточённых публицистических и политических схватках. В блистательной статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» Владимир Ильич Ленин говорит: «Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, — действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции».

Из приведённых мной примеров явствует, что «зеркало» отлично несёт великую службу слова и в умных, умелых, могучих руках является сильным оружием.

Однако с оружием следует обращаться осторожно, чтобы ненароком не нанести повреждений и себе и другим. Вот, к примеру, Стендаль утверждает, что роман — это зеркало, проносимое над дорогой. Метафорическое зеркало в данном случае, в приложении к теории романа, кажется мне не очень убедительным. Зеркало как инструмент познания окружающего мира, а кстати, и как бытовая вещь малопочтенно. Большинство нормальных людей получают мало удовольствия, глядясь в зеркало. Подумаешь, в самом деле, какое приятное занятие — разглядывание своих бородавок и прыщей, которые, кстати говоря, есть у всякого — красивого и некрасивого, старого и молодого, умного и глупого.

Зеркало может доставить удовольствие только неисправимым нарциссам или писаным красавицам. Необходимо же оно в научных приборах и в актёрских уборных, чтобы актёр по ошибке не надел на себя иную, чем потребно в данную минуту, личину.

Вообще зеркало употребляется в основном при надевании личин, примеривании улыбок и определении пригодности данного человека в данных условиях к флирту и лжи. Во всех случаях оно — аппарат сугубо утилитарный и проверочный.

Само собой разумеется, что такой жалкий прибор не может исчерпать задач и потребностей искусства вообще, литературы в частности. И к чему проносить его романисту над дорогами? Лучше идти дорогой самому и вбирать всё сущее собственными глазами.

Зеркало, как и объектив фотоаппарата, малопригодно для целей искусства. Зеркальное изображение бесстрастно (недаром Горький в «Жизни Матвея Кожемякина» назвал зеркало «мёртвым стеклом»), и это одно отбрасывает его далеко от границ искусства. Рабски верная, бездушная зеркальная копия сущего не может явить чуда, без чего искусство жить не может. В зеркальной копии нет необходимых искусству приблизительностей, недоговоренностей, намёков, нет простора воображению. Изображение в искусстве должно быть по-своему несколько фантастичным. В портрете всегда должно быть не только то, что есть в оригинале, что лежит на поверхности рядом с прыщами и бородавками, но и то, что можно разглядеть только глазом, вооружённым художнической зоркостью, наконец, то, чего нет в оригинале, но что художник считает необходимым в портрете для раскрытия его внутреннего существа.