Изменить стиль страницы

– Ну-ну.

Как бы там ни было, веское слово воеводы не заключало в себе порицания.

А староста вежливо осклабился, после чего вернулся к бумагам.

– Похоже, одна рука, – сказал он негромко, размышляя. – Очень похоже… очень.

– Это я писал, – предупредила Федька.

Староста вскинул глаза:

– Оба раза?

– Нет, только выписку.

– Поразительно, – пробормотал он, уставившись на Федьку с таким же сдержанным, затаенным изумлением, с каким воевода разглядывал под стеклом муху.

– Что мне писать в дело? – недовольно спросил Сенька Куприянов.

– Пиши, – запнувшись, объявил затем староста твердо: – Пиши: староста торговой площади подьячих Макар Мошков, посмотрев подлинную челобитную и список с нее, и письмо и с письмом складывая, сказал, что подлинная челобитная со списком не одна рука. И к той своей сказке староста площадных подьячих Макар Мошков руку приложил.

– Ты же говорил похоже, – возразил воевода.

– Похоже, да не то.

– Ничего это не меняет, – торопливо вставил Евтюшка, о котором Федька едва не забыла. – Все считают, рука одна.

Макар Мошков, староста, в лице не изменился и на Евтюшку не глянул.

– Что скрывать, я писал, что тут скрывать, я не скрываю, – довольно-таки беспомощно повторяла Федька.

Воевода задумался. Все отошли от стола, сумятица кончилась, никто не решился бы теперь вставить слово без крайней на то нужды.

– Можно так сказать, – спросил воевода у старосты, – что рука хоть и разная, но человек, который список писал, подписывался под чужую руку нарочно?

– Именно так, – без колебаний согласился Макар, – не всякий заметит разницу. Да никто, считай, и не заметит.

– Запиши, – кивнул воевода Сеньке Куприянову.

Площадные подьячие стали подвигаться к Сеньке, что расписаться в показаниях.

– Я хочу пояснить, – негромко заметил дьяк. Ссутулившись узкими плечами он наклонился к столу и, ни к кому в особенности не обращаясь, помолчав сколько требовалось, чтобы убедиться, что все уяснили его намерение и слушают, продолжал: – Когда Федор Малыгин, посольский подьячий, по государеву указу за приписью дьяка Мины Грязева и по письму печатника и думного дьяка Федора Федоровича Лихачева прибыл в Ряжеск, то я все же для испытания велел ему что-нибудь переписать. – Площадные все, кто возле Сеньки, кто, не добравшись до него, посреди комнаты, остановились слушать. – И Федор Малыгин показал вполне удовлетворительный образец посольского почерка.

Как же! Удовлетворительный! – не преминула отметить про себя Федька. Вряд ли это было точное слово: удовлетворительный.

– Вполне удовлетворительный образец, – упрямо повторил дьяк. – Не понравилась мне только привычка подьячего мельчить письмо. По этой, вышесказанной причине я и предложил Федору воспроизвести э… вполне удовлетворительный образец крупного ясного почерка, какой принят в Поместном приказе. Что, собственно, Федька и сделал. Федька Малыгин подписал чужую руку по моему прямому указанию. – Патрикеев помолчал, подумал, но больше ничего не добавил, кивнул Сеньке: – Запиши.

Шумно обдувая с кончика носа мутную каплю, отбрасывая со лба длинные немытые волосы, Сенька Куприянов строчил безостановочно, но не успевал. Федька приметила у него на листе кляксы вперемежку с каплями пота – рослый щекастый Куприянов оделся не по срочной такой работе тяжело: туго подвинутые в сборку рукава толстого суконного кафтана изрядно ему мешали.

Заявление дьяка князь Василий принял с благосклонным вниманием, обернулся к товарищу, положив локоть на стол, и дослушал, не отвлекаясь. Потом указал пальцем Сеньке в лист: запиши! А дьяк уставил перед глазами руки и поскребывал заусеницы на ногтях, медлительно проверяя, что получилось. Сделался он мрачнее прежнего.

По прошествии времени князь Василий достал новую бумагу – узкий листок и призвал площадных подьячих. На ходу еще Макар стал снимать очки, складывать их надвое, но на этот раз площадные не спешили давать заключение. Не то, чтобы они нуждались в каком-то особенном, углубленном исследовании, а вот столкнулись с непонятной закавыкой и в затруднении переглядываются – мешали им высказаться некие привходящие соображения. Площадные оставили слово старосте. Тот и объявил совершенно определенно:

– Евтюшкина рука Тимофеева.

Остальные хоть и не отрицали этого, употребляли выражения не столь однозначные и поглядывали вопросительно на Евтюшку, который отвечал им подчеркнутой невозмутимостью.

– Я показал в своей челобитной, – начал он наконец, выступая на середину комнаты, – и готов подтвердить по святой евангельской непорочной заповеди ей же ей, что меду у кабацкого головы Ивана Панова не брал ни какого и ни сколько.

Обращался он к судьям, но они не отозвались, вступил в разговор вместо того Макар Мошков. Он разложил прибор обратно в очки, нацепил их на нос, и тогда, посмотрев на горбуна сквозь увеличивающие стекла, сказал:

– Меду не брал. Положим. А заемную кабалу писал?

– Не писал, – отвечал Евтюшка, метнувшись взглядом. – Имею подозрение. Подозрение на Федьку Посольского. Руку мою подписал на кабале по недружбе.

Всех успел обежать быстрым взглядом Евтюшка – Федьку пропустил.

– Не писал, ничью руку не подделывал, кабалы никакой не знаю, про мед и слыхом не слыхивал, – оправившись от неожиданного обвинения, внятно заявила она.

– Ах, шалунишка! – любовно погрозил ей Константин Бунаков. Этот следил за ходом розыска с непосредственностью зеваки, которому удалось пристроиться в самом выгодном для наблюдений месте. Товарищ воеводы вертелся, с любопытством заглядывал во все бумаги и переспрашивал очевидности, с удовлетворением кивая. Когда же ответ не так-то легко было предугадать, Бунаков воздерживался от вопросов, способных возмутить равномерное течение дела.

С разумным предложением выступил не судья, а староста площадных подьячих Макар Мошков:

– Так пусть он, – кивнул на горбуна, – напишет то же самое еще раз со слуха. Мы посмотрим.

Федька сразу сообразила, куда Макар метит: два письма, повторенные слово в слово, да последнее из них на слух, без образца, чтобы подглядывать начертания букв, выявят руку однозначно. Предложение это не сулило Евтюшке ничего хорошего, раз только он вел нечистую игру. Игру эту, впрочем, Федька не понимала.

Дьяк подал голос в поддержку предложения, и князь Василий по размышлении кивнул – он не держал как будто бы ничьей стороны. Живо пробормотал свое одобрение Бунаков.

Евтюшку посадили на место Сеньки Куприянова, и он, ни словом себя не выдав, взял перо. Читать взялся дьяк, воевода передал ему листок, и тот пробежал сначала глазами, затем суховатым голосом, покашливая, начал:

– Се аз, Евтюшка Истомин сын Тимофеев, Ряжеской торговой площади подьячий, занял есми у кабацкого головы у Ивана Панова сорок пудов меда…

Сорок пудов! – поразилась про себя Федька. Они что тут, все с глузду съехали, рехнулись?

– …Сорок пудов меда, – неспешно повторял Патрикеев для писавшего, – к празднику к Рождеству Христову, да до сроку, до Благовещенья дня. До того сроку мед без росту, а поляжет мед по сроке, и мне за мед дать деньгами, как в людях цена держится. А кабалу писал я, Евтюшка Тимофеев, на себя своею рукой.

Закончив, горбун бегло осмотрел написанное и увиденным удовлетворен не был. Волнение выражалось у Евтюшки в зевоте, он зевал, разевая рот, встряхивал головой и протирал лицо ладонью, как после крепкого сна. Площадные сличали две кабалы, подложив их строка к строке, а горбун зевал.

– Твоя, Евтюшка, рука! – объявил староста. – Побойся бога, Евтюшка, твоя!

– Да как же моя, когда не писал, – возразил горбун устало. – Что же я умом рушиться начал? Памяти отбыл? В забвении ума своего писал что ли? С ума сбредил? Не рехнулся же я вроде… – судорожный зевок поглотил последнее слово.

Князь Василий поморщился, возня эта ему порядком надоела.

– Давайте опять Ивашку Панова! – распорядился он.

Кабацкий голова Иван Панов содержался где-то неподалеку, потому что был представлен незамедлительно. Вошел Иван Панов в сопровождении пристава. Площадные удалились гурьбой, и, едва закрылась за последним из них дверь, в сенях раздались громкие голоса – они начали разбирать дело между собой.