Изменить стиль страницы

– Эва! Горит! И вправду! – послышалось за спиной. Вешняк оглянулся: здоровенный мужик, тот самый, что выходил из ворот, а потом позвал хозяина, недоверчиво уставился на огонь. Словно никогда ничего вправду у него не горело – только все в шутку.

Затрещало – в узкое волоковое оконце густо полетели искры, шурхнуло пламя.

– Ух ты! – в каком-то дурацком восхищении отступил детина, хотя опасаться пока что было нечего.

– Ну, рот раззявил! – попрекнул Вешняк. – Воду таскать надо!

– Потушишь теперь, – сказал детина в сомнении. Погруженный в созерцательное раздумье, он не удосужился обидеться на окрик мальчишки. Это был работный человек, холоп, наблюдая за гибелью хозяйского добра, он сохранял замечательное присутствие духа. Обстоятельную, философическую мысль его однако вспугнул несносный, раздавленный вопль. От крыльца, распахнув руки, летел полуголый, в подштанниках, без рубахи, тюремный целовальник Варлам. Тут только, враз опомнившись, работник судорожно встрепенулся и всеми своими членами пришел в движение, поначалу беспорядочное и противоречивое.

– Воды! – сообразил он. – Воды! – взревел он, побуждая к действию и Вешняка – затрещиной. Вдвоем они бросились к бочке, в последний миг холоп оттолкнул мальчишку, который добросовестнейшим образом путался под ногами, обхватил дубовую емкость – руки не сомкнулись, присел, крякнул, отчего рожа его вздулась, брови взвились, оскалилась пасть… И, к ужасу Вешняка, со сдавленным стоном оторвал бочку, приподнял ее вместе со всем содержимым. Тут подскочил целовальник, Вешняк не упустил случая подсунуться, и еще какой-то полураздетый малый выбежал, вчетвером они подняли, шатнулись в сторону, часто-часто перебирая ногами, с натужным пришептыванием и кряхтением понесли.

Тащить-то они тащили, а вот куда и зачем никто сообразить не успел. Повело их под самую клеть, где обняло жаром. Тужась, Варлам пытался что-то сказать, распорядиться, невнятный хрип поняли как «бросай!» Тяжесть выпустили, прянув в стороны, да не враз, не дружно, бочка ухнула оземь ребром, вода хлынула через край, клепки с треском расселись, потекло во все щели.

Двор полнился народом, галдели домашние, через распахнутые ворота валили соседи. Мелькали простоволосые женщины с узлами рухляди, разносился испуганный детский плач. Люди бежали с топорами, баграми, ведрами. Выпущенные из загона, метались с блеянием, бросались под ноги овцы. В саду слышался хруст – это прямиком через кусты отгоняли животину. Варлам исходил криком и сам за все хватался, но мало кто нуждался в понуканиях – беда была общая, мужики споро сдирали с ближнего к пожару хлева кровлю, все ломали, сносили – отнимали от огня, чтобы оставить ему безраздельно лишь горящую клеть. Искры, высоко поднимаясь, летели на соседние дворы и хоромы, там тоже слышался крик и лезли на крыши. Клеть гудела огромным костром, огонь заворачивался вихрем, далеко озарял бревенчатые стены и закоулки.

Вешняк трудился рядом со всеми: кому-то передавал ведра, оттаскивал в темноте доски и вместе со всеми кричал «берегись!», когда с треском обрушились перекрытия клети.

Случайно он увидел мать.

Прикрыв плечи цветным куском ткани – скорее всего это была скатерть, – она смотрела на пламя печально и отстранено, как смотрят на исходе ночи в угли костра. Она не замечала сына. Отсвет пожара бегал на светлых одеждах (на ней не было ничего, кроме длинной рубашки), красноватые блики меняли лицо, с которого не сходила тень чего-то чужого и незнакомого.

Трудная боль защемила сердце, ибо Вешняк непонятно как, отчего почувствовал, что мать не признает его и после того, как увидит. Не обрадуется. Окажется он нежданным и ненужным. В застылой печали матери не было для него места.

Дети бывают не менее догадливы, чем взрослые, но не умеют доверять себе, ощущения их неопределенны и скоротечны, детям не хватает настороженности, чтобы распознать и запомнить впечатление. Ведь настороженность не от чувства – от опыта. Вешняк понял и забыл свое понимание.

Он окликнул мать. Мать вздрогнула – кратчайший миг длилось это… недоумение.

– Как ты сюда попал? – спросила она, привлекая его к себе.

И снова Вешняк прозрел обостренным чувством, что она спрашивает не потому, что ей важно знать, как он сюда попал, а потому, что оправдывается перед собой за то неявное, но вполне постижимое недоумение.

Когда он принялся объяснять, как это вышло, она и слушать не стала:

– Что ты тут делаешь? Беги скорее домой. Прошу тебя, Веся, не нужно…

Она была в растерянности, и, упоенный новой волной злобы, он недобро отметил это смятение, которое ставило его выше матери, делало его сильным, большим. Растерянность матери подтверждала ее вину, подтверждала все, что таил он против матери, когда ненавидел Варлама. Испуганная ее растерянность давала объяснение и оправдание всему, что он совершил, и Вешняк – слышит его кто там чужой или нет! – выпалил с нелепым самодовольством:

– Мама, это я! Я поджег! Варламка собака, пес! Целовальник! – Он знал, что сделает ей больно, что ударит в сердце, знал – и ударил. Он должен был разделить свою злобу надвое, на двоих, злоба переполняла его.

В чутком лице ее, всегда хранившем мягкое, знакомое во всем выражение изобразилось нечто невозможное – она отшатнулась от Вешняка.

– Мама! – вскричал он, хватаясь за грудь.

– Но почему ты мокрый? – сказала она пугающе бессмысленно. – Почему ты мокрый?! – закричала она, начиная дрожать. – Куда ты свалился? Ты почему мокрый?

И тут Вешняка жестоко оторвали от матери, жилистые руки стиснули и мотнули его. Немо вскинулась мать – не успела удержать сына.

– Попался! Вот кто поджег! – взвопил Варлам в припадке внезапного прозрения.

Что навело Варлама на мысль? Подслушанное слово, мимолетный взгляд, толчок под сердце, когда увидел рядом сына и мать?

– Люди! – голосил Варлам со слезой, жутко проняло его тут запоздалое опасение, что проглядеть мог, упустить! – Вот он кто, зажигальщик! Гаденыш, и вся семья змеиный гадючник! Гляньте! Сюда! Ах, боже ж ты мой, господи! Да что же это такое?! – вопил он, растерзанный и ненавистью, и отчаянием.

Вешняк едва трепыхался, а мать не смела его защищать, уставившись в столбняке. Возбужденные беготней, потные, мокрые, в саже и грязных разводах мужики и женки на бегу останавливались, подходили, рассчитывая в горячке пожарного времени услышать и обвинение, и приговор сразу, – рассусоливать кто будет!

– Не поджигал я! – удушенный хваткой целовальника, издал Вешняк слабый вопль,

И мать словно очнулась. Только этого она и ждала: хоть какого-нибудь, пусть притворного оправдания, любого слова его – чтобы сразу поверить. Беззаветно, со страстью.

– Брось, Варлам! – вскинулась она. – Брось, говорю! Не поджигал он, слышишь! – чудные глаза ее под крутыми бровями засверкали. Казалось, она шипела, готовая впиться когтями. Да только целовальника нельзя было остановить – прозрел для ненависти, для возмездия:

– Елчигиных порода зажигальщики!

Люди помалкивали, но Вешняк ловил недобрые взгляды и заунывно-поспешно причитал:

– Не поджигал я, говорю же, не поджигал… чего прицепился, не поджигал…

– Слышь, Варлам! – в бешенстве, бросив под ноги скатерть, которой закрывала плечи, мать схватила целовальника за плечо, он стряхнул ее.

Он впадал в исступление, он уж волосы принимался драть под визг мальчишки, когда вмешался тот ражий детина, что таскал вместе с Вешняком бочку:

– Брось, хозяин! – сказал он вдруг. – Оставь мальчишку, не тронь!

И так это веско выдохнул, грязный, всклокоченный, как черт, что целовальник, если и не оробел, то ослабил хватку.

– Не поджигал он, – тяжело сказал холоп.

– Не поджигал! – взвизгнул Вешняк.

Мать дрожала, ожидая случай, чтобы вцепиться.

– Первый и крикнул, что пожар, – продолжал холоп, обращаясь к людям. – Матку, вишь, искал у нас во дворе, перелез через забор, а тут на тебе – пожар. Он и крикнул. Я ведь сам на крик выбежал: никого во дворе не было, а он кричит.