Изменить стиль страницы

Тем более, что и не видно было никого вокруг, кто взял бы на себя по такой жаре обременительный труд предаваться столь далеко идущим умствованиям. Не было охотников слоняться по пыльному пустырю, чтобы подглядывать за мальчишкой. Солнце било вдоль стены и заборов, не оставляя нигде и клочка тени, даже собаки с кошками, куры и козы скрылись в зеленые переулки.

Издалека возвещая о себе скрипом осей, навстречу Вешняку тащилась одинокая телега, лошадь мотала головой в ничем не обоснованной надежде отогнать слепней и мух. И долго еще было попискивать несмазанным осям, пока повозка скроется с глаз долой. Так что лучше было убрать палочку и не указывать ей упорно на девятый да девятый венец – обращающее на себя внимание постоянство могло бы пробудить удивление даже у сонного возчика. С небрежным видом Вешняк разломал кривую указку и выбросил. А потом уже, посвистывая, отправился дальше, стараясь не пялиться на стену слишком откровенно. Разминувшись с телегой, он похлопал разинутый в дремотной скуке рот, и мужик, обманутый этим притворством, сонное движение повторил, после чего уронил окончательно голову и не пробудился.

Заветный знак, две сошедшие на угол зарубки, предстал, блистательный и зловещий. Вешняк осторожно оглянулся – телега маячила уже там, где пояс стены охватывал слободские постройки.

Куцерь показывал вниз. Только был он не на девятом, а на… раз, два, три, четыре… на пятом венце. Сомневаться не приходилось. Ну и ладно. Хуже было бы, если бы куцерь оказался на предуказанном венце, но зато острием вверх.

Задрав голову, Вешняк осмотрел потемневшую застреху кровли, обламы, повел глазами по сторонам. Слабодушное искушение потрогать зарубку он преодолел, ничем заветного знака не выдал, кроме как взглядом.

Копать же придется ночью.

Вешняк отошел на несколько шагов, чтобы на месте без видимой причины не торчать, искоса, повернувшись боком, осмотрел землю подле сруба. Трудно было рассчитывать, что обнаружится случайно забытый заступ или лопата, однако же и других, пусть менее впечатляющих свидетельств того, что здесь рыли и засыпали, не имелось. Возможно, впрочем, это обстоятельство как раз и сдерживало любопытство кладоискателей. Нельзя исключить. И после самых добросовестных раздумий Вешняк не сумел найти стоящих возражений против такого благоприятного для дела предположения.

И он огляделся последний раз – место на задах Чулковой слободы запомнить было не трудно.

Беспокойное дыхание тайны ощущалось теперь в самом воздухе. Тайна будоражила кровь, тайна пьянила, как наполненный теплом весенний ветер, и Вешняк чувствовал необходимость в движении, в действии, необходимость возбуждать в себе бесстрашие, чтобы не заробеть перед тем необыкновенным, непостижимым, что трудно было даже определить словами. Он выбрал для возвращения домой тихий, безлюдный переулок, а когда уткнулся в колодец, отчего переулок сделался тупиком, отклонил мысль возвратиться на столбовую улицу и принялся искать укромных путей через заброшенное дворище.

От растасканных до основания построек остались лишь поросшие сорняками бугры. Ободранные козами и мальчишками яблони, вишни, кусты крыжовника и смородины показывали границы участка. В истомленной жарой траве чудились расслабленные шорохи, дремотно шептала листва, стрекотали насекомые; тяжелый, духовитый воздух дурманил и зрение, и слух, Вешняк слышал горячечное тихое бормотание.

Полудница? Страшилище полуденного зноя, которым пугала мама, чтобы не лазил в огород, когда взрослые спят?

Приподняв руки, с величайшими предосторожностями, шаг за шагом Вешняк переправился через заросли крапивы и, когда выбрался в лебеду, различил все тот же разлитый в воздухе бред. И тягостные протяжные вздохи. И редкий, такой слабый… не достоверный стук.

Тревожно забившееся сердце побуждало бежать – назад в крапиву. Но, вслушиваясь, Вешняк разобрал и человеческие слова, в них можно было признать, пожалуй, и смысл: «господи, помилуй!» Вроде бы так.

Любопытство преодолело. Вешняк погрузился в пыльные лопухи и лебеду, пополз, тихонько раздвигая спутанную чащу травы.

Быть может, это был не худший способ привлечь к себе внимание. Не хуже любого другого, во всяком случае, – раздались отрывистые возгласы: «Враг! Враг!» – и что-то тяжелое, ломая сочные стебли, плюхнулось обок. Вешняк оцепенел.

– Отойди от меня! – Вешняк не шелохнулся. – Ты, сатана, проклят от бога во веки веков. Отойди от меня в ад! Проклят, проклят! Анафема!

С шуршанием рухнула глыба глины, разбилась сухими осколками. Вешняк зажмурил запорошенные глаза и сжался, ожидая нового удара. Но больше ничего не последовало. Заговорили кузнечики и листва. Опять послышалось бормотание и малопонятный стук, равномерный, редкий и скучный.

От неподвижности на солнцепеке дурнела голова. Изредка Вешняк позволял себе шевельнуть рукой или ногой и продолжал лежать, прислушиваясь к шелесту слов.

По разогретой земле, суетливо тыкаясь усиками, прокладывал путь переливчато-черный жук. Когда он скрылся в дремучем буреломе лопухов, Вешняк просунул руку и накрыл жесткое, тяжелое тельце. Жук был горячий, щекотал ножками… И Вешняк вздрогнул от чудовищного стона:

– Мразь! Грязь! Кал! Грязь, грязь! Прах! – повторял человек, словно ударяясь головой о слова.

Испуганно выпустив жука, Вешняк припал к земле, но скоро понял, что бояться нечего, он забыт и оставлен. Стоило слегка приподняться и можно было видеть, как в неверных пятнах света под яблонями возникла голова и пропала. Юродивый – это был Алексей – стоя на коленях, согнулся в земном поклоне – стук и лязг – выпрямился.

– Грешен! – простонал он, тиская кулаки. – Грешен, грешен, грешен, господи! Прости меня, господи! Растопчи, смешай меня с грязью! Покрой меня язвами. Пес я смердящий, кал, говно! Наступи мне на горло, господи!

Тиская кулаки, Алексей раскачивался, бил себя по темени, скалил сжатые зубы и жмурился в невыносимой душевной муке, которую остолбенелый Вешняк понимал как телесную. Алексей стонал, извивался туловищем, словно пытаясь сбросить насевших между лопаток гадов, припадал упасть и не падал, и опять раскачивался, и мотал головой, и подергивался,

– Господи, – стонал Алексей, – верую, господи! Недостоин, господи! Высокоумен, господи! Суесловен, господи! – при каждом вскрике он царапал грудь, в намерении разодрать ее ногтями и, не достигая этого, бил себя кулаком, а потом терзал руки в потребности изломать себя сразу, целиком и всюду. – Сластолюбив, господи! Жаден, господи!.. Господи, господи, как мне избавиться от надежды?! Укажи, господи, не оставь, господи! Верую, господи, во спасение, вера моя грех, господи, жизнь моя ложь, господи… Высокоумен, господи, высокоумен, высокоумен, высокоумен… Что же мне делать, господи?! – Он зарыдал, судорожно, без слез содрогаясь, и, низко наклонившись, ударил несколько раз лбом в землю.

И так, упершись головой в пыль, застыл, а потом медленно, с трудом распрямился и возобновил земные поклоны, которых положил, верно уж, не одну сотню:

– Осподи-помилуй-осподи-помилуй…

Вешняк, как был на карачках, тронулся с места и подкрался поближе. В безостановочном, но медленном, через силу качании Алексей закрыл глаза, длинное лицо его страдальчески обострилось, и чахлая борода не смягчала общий неровный, словно костяной, очерк.

Вешняк уселся среди бурьяна поудобнее. Сколько отбил Алексей поклонов не возможно было представить, он склонялся все труднее, с усилием сгибал и разгибал поясницу, и вот на глазах мальчика, стукнувшись лбом, скрючился и не нашел силы разогнуться.

Вешняк приподнялся… Но нет, воля и страсть жили в помертвелом теле, слышался стон, наконец, Алексей сел, покачнулся в отупелой попытке отбить поклон, но что единственно смог – не повалиться.

Взоры их встретились. На изможденном, темном лице не было выражения, не было там угрозы или даже удивления, но и за десять шагов Вешняк ощутил что-то жуткое, нечто такое, что щемило душу безысходной тоской.

Он вскочил и пустился бежать – броском проломил бурьян, продрал хлесткие кусты, промчался между заборами и только, когда перешел на шаг, обнаружил, что понятия не имеет, куда его занесло.