Изменить стиль страницы

Но если не был Дмитрий ни невинно убиенным младенцем, ни – что отсюда следует – святым, за что же тогда господь обрушил на Российское царство несметные бедствия смуты? За что безжалостной десницей покарал Годуновых? Тут и додумывать до конца жутко.

– Шафран, – сказала Федька, помолчав, – то и помыслить страшно, не что скверными устами произнести: благоверный царевич наш, великий государь Алексей Михайлович не прямой наследник, подменный. Доводное это дело, Шафран. За такое слово с живого шкуру сдерут.

– Да ты, Феденька, разве скажешь? – встрепенулся Шафран. – Я ведь так… по дружбе, шутейно… Ради бога, Феденька… – Голос ослаб, умирающий, немощный. – Ты, Федя, пьян, да и я выпил… Я вот не помню, ни единого слова не вспомнил бы, о чем мы тут с тобой толковали спьяну. Под пыткой не вспомнил бы…

– А Елчигиных вспомнил бы?

– Что мне Елчигины?.. Ты, Федя, дурное слово мое забудь, а Елчигиных я тебе отдам. По твоей воле сделаю.

Ликующая, не сдержанная трезвыми соображениями вспышка торжества – и Федька одернула себя. Нужно было сообразить, что не ей, Федьке, тягаться со старым крючкотвором в изветах и ябедах. Если кнут, дыба, клещи – то все пополам. Доносчику первый кнут. И как, разоблаченная догола, разоблаченная к общему изумлению, она выдержит испытание, если Шафран упрется? Этот и крест поцелует, не дрогнув, что в жизни слова мама не произнес. И следовало бы задуматься над тем, что Шафран как-то уж очень поспешно и незатейливо испугался. Шафран, может, сразу, с самого начала еще, когда пустился в откровенности, загадал, как Федьку на трясину увлечь.

Размахнувшись, она швырнула камень туда, где сливались темной угрозой звероподобные кусты и клочковатые, как репейник, псы. Заросли взвыли, с озлобленным рычанием разбегаясь.

Пресвятая богородица! Сколько их тут! Федька похолодела. Не переставая рычать и скалиться, не слишком испуганные, псы возвращались. Сильные своим множеством, псы чуяли, что неверно пущенный камень – это все, чем могут угрожать люди.

Верно, и Шафран это понял. Был он не храбрее Федьки и беспокойно подвинулся, пытаясь подняться, но только охнул. Без хорошей палки, однако, никому не отбиться.

– Брешешь, – сказала Федька. – Все-то ты брешешь.

– Какого рожна тебе надо? – возразил Шафран с непритворным испугом.

– Чтобы оставил Елчигиных в покое, – торопливо сказала Федька, озираясь в поисках палки.

– Мне до них дела нет, – сказал Шафран. Он тоже барахтался, обшаривая землю в надежде на сук или камень.

– Я ухожу, как хочешь, – сказала Федька, отодвигаясь. Ужас, нестерпимый ужас перед оскаленной плотоядной тьмой – собаки, не переставая рычать, зверели, она различала их на расстоянии двух или трех шагов, она ощущала их зубы на затылке, на горле, на запястье – подавляющий ужас подсказывал ей подлую мысль бежать и бросить Шафрана собакам. У него, в конце концов, есть нож, вспомнила она. А у нее и ножа нет. – Я ухожу, – повторила она, не умея скрыть дрожи, – уйду, если сейчас же не докажешь, как ты подвел Елчигиных под тюрьму. Как ты это сделал.

– Всё! Всё! Не уходи! – вскрикнул Шафран, теряя голову. – Феденька, сынок! Постой! Я готов!

Бог его знает, к чему он там был готов, но вцепился в Федьку, как напуганный букой ребенок, и ясно было, что без борьбы его от себя не отцепить. Он страшно мешал своей защитнице, не понимая, что Федька не уйдет и не бросит его одного, до чего бы они там ни договорились.

Зверей же удерживал до сих лишь разговор. Неодолимая власть в спокойном человеческом голосе. Страшные путы – голос. Уверенный в превосходстве голос. Но не тот, которым препирались поддавшиеся малодушию люди. Звери рычали, подскакивали на шажок, прядая сейчас же назад, опаляя дыханием, похоть к мясу, горячей крови напрягала их тощие, жесткие тела, они роняли слюну.

Тут, верно, взошла луна или от страха глаза велики стали, но Федька приметила на мусорной куче что-то вроде обрубка. Она потянула грузно обвисшего на ней Шафрана, тот несдержанно вскрикнул, попав на вывихнутую ногу, но она уже добралась до кучи и ощутила в руке тяжелый подгнивший сук.

Луна поднялась над оврагом со всеми его подробностями. Открылись туманные купы посеребренных кустов, черные ямы, потеки песчаных осыпей. Противоположный склон под косяком луны оставался в тени.

И сколько высыпало собак ближе и дальше – страсть! Большие – выше колена, и маленькие, но такие же остервенелые. Урчание, рык, тявканье сливались в несмолкаемый алчный вой.

«Феденька, сынок!» – дребезжал Шафран. Она толкала его, чтобы высвободить руку: «пусти!» Некогда было объясняться – все решалось мгновениями. Потеряв опору, Шафран уцепился за Федькину шею, почти удушив.

Собаки кинулись. Вперед бросилась самая лютая и отчаянная – вожак. Но что спасло Федьку, а значит Шафрана тоже, что спасло обоих – зверь цапнул Шафрана за ногу. Тот выпустил Федькину шею, чтобы перехватить впившуюся в тело пасть, упал, а Федька, освободившись, ударила наугад – наотмашь – и опрокинула пса. Зверея от страха, она ударила еще несколько раз, не разбирая куда. Федька рычала и колотила мохнатые морды, ноги, тела, визжал Шафран, вертелся в пыли, спутавшись с терзающим его псом, и Федька не сразу изловчилась разобрать их между собой, чтобы огреть зверя суком. Тот обмяк, Шафран, не переставая выть и хрипеть, подмял под себя полудохлого уже пса.

Стая отхлынула. Большая собака пала под ноги Федьке, пустое брюхо вздымалось, а морда, залитая темным и оскаленная, безжизненно закинулась. Еще один пес кружил, прихрамывая. Третьего давил под собой Шафран. Истошно лаяли, взявши людей в кольцо, остальные – оглушительный, одуряющий лай их терзал и слух, и душу.

– Сука… мразь… порвала, искусала… – полным слез голосом завывал Шафран, кафтан его висел клочьями. Задавленный, безжизненный пес подергивался.

– Достань нож, у тебя нож, – сказала Федька, отступая на шаг, как только Шафран на нее глянул. Она боялась Шафрана и боялась себя, чувствуя такую дикую дрожь, что могла бы разнести суком еще не один череп.

Шафран подвинулся и страшно охнул. Не в силах подняться без поддержки – какой там к черту нож! – он потянулся за помощью. Она отступила еще на шаг, на новые полшажочка, которые разделили их, давая возможность опомниться. Она дрожала в каком-то беспамятном ознобе и все же знала, чего хочет, и владела собой:

– Шафран, я уйду.

– Феденька, родной, – хрипел и тянулся он, извиваясь. – Выведи меня, Федя, отсюдова. Всё, всё… что тебе нужно? Деньги хочешь? На! На! – дрожащей рукой принялся он искать мошну.

– Елчигины, Шафран.

– Феденька… Как бог свят… – осенил себя двуперстным знамением. – Федя, я тебе человека выдам, что Елчигиным кожу подбросил. Бахмат. Бахмат его зовут. Вот как бог свят – Бахмат! – и он истово, со страстью перекрестился. – Не видать мне вечного спасения – Бахмат!

– А Бахмата того и след простыл? – возразила Федька, оглядываясь на собак. Осатанелый лай их мешал понимать Шафрана, который, мучаясь болью, перемежая слова стонами, становился не вразумителен. Но главное она ухватила.

– Бахмат! – воскликнул Шафран в неосторожном порыве встать и со стоном припал на ногу. – Федя, мы рассчитаемся, мы рассчитались: ты меня обидел и ты меня спас! Ох, как ты меня обидел, Федя, и как ты меня спас! Ох, как ты меня спас! – раскачивался он голосом, не понимая, чего несет. – О-о! Я отведу… я покажу. Покажу, где Бахмат. Ты сам… о-о! Сам все увидишь. Сейчас же… Сейчас, Федя. Этой ночью. Ты убедишься. Ты меня спас. Плевать на Елчигиных. Плевать на Бахмата. Пусть расхлебывает. Я, Федя, в стороне. Дай руку…

Федька заколебалась, почти убежденная. Не возможно было представить, чтобы он лгал, – со слезами в голосе, с истовой, пронизанной страхом и болью страстью. Она поверила. И если не хотела признать это сразу, то потому, что боялась не только собак, но и Шафрана.

На трех ногах, кое-как приладившись, они попробовали двинуться, но хоть и сухонек был Шафран, не по чину мал, ноша заставляла Федьку напрягаться. Она не пускала судорожно гуляющую его руку на грудь, а он, неловко прилаживаясь, душил – едва хватало дыхания. И никак нельзя было упускать из виду собак. Не до разговоров стало. Шафран понимал положение, старался Федьку не перетруждать и, затравлено озираясь, ковылял сколько мог сам.