В сладостной безвестности слонялась Федька-мальчишка там, куда вели ее прихоть и любопытство, стояла и глазела от пуза – сколько влезет. С ватагой случайной ребятни она наблюдала, как лавочный сиделец в луковом ряду, осторожно, чтобы не обрушить, выбравшись из-за сияющих золотых гор, поставил перед собой на колени безвестного страдальца и, разинув ему по полного озверения рот, какой-то железной снастью в самой пасти усердно шкрябал. И от этого заунывного скрежета мутная слеза орошала выпученный глаз страдальца, катилась по перекошенной роже и падала раз за разом, оставляя на кафтане темные пятна… А на блошиной площадке, рядом с конской, ближе к Казанскому собору, все по щиколотку завалено человеческими волосами, тут стригут и бреют. Закутанные полотном, увенчанные глиняными горшками люди застыли, ощущая себя средоточием действа. Федька заглядывала под горшки в умиротворенные, оставленные по случаю стрижки без всякого выражения лица, уходила и возвращалась, чтобы, остановившись в трех шагах, безбоязненно рассматривать спутанного цирюльником человека.
Воображение ее увлекали готовые к путешествиям подводы извозчиков; в ожидании седока или клади извозчики собирались на Красной площади до ста и до двухсот разом. И она подолгу глазела на готовые к странствиям полчища в неисполнимой надежде, что они двинутся куда-нибудь все сразу.
Маленькая славная девочка (как-то она это узнала стороной и догадалась, что славная), защищенная одним только многолюдством, в котором теряется всякий имеющий основания не гоняться за известностью человек, с замиранием сердца проскальзывала она мимо распахнутых дверей кабаков, где мутузили друг друга пьяные голоса, и обходила распутных девок, что держали во рту выставленный на продажу перстень, – изо дня в день сердешные не могли его никому сбыть, почему и продавали по сходной цене себя. Не задевала Федьку шальная, порохом вспыхнувшая вдруг драка, и рядом она стояла возле угрюмого медведя, что уныло топтался, изображая веселую пляску, тогда как хотелось ему, в сущности, – ох, кто бы знал как! – хотелось ведь одного: загрести когтями какую-нибудь девочку понежнее! Абы где не шатайся – так-то! Не стригись мальчиком! И знай свое место, не лезь под руку, когда край как приперло кого-нибудь лапнуть!
Никто не гнал Федьку из дому, никто ее дома не лупил (кроме брата, да и то, когда это было!) и, однако ж вот, затерянная в толпе, она проникалась какой-то все обнимающей, все проникающей жалостью. То была щемящая, возбуждающая надежды жалость – была ведь Федька открыта в будущее и от щедрого сердца прикрывала жалостью не только себя, но и всех людей вообще: и ревущего белугой от пьяной своей причины детину и беспутную девку с неразменным перстнем во рту и большим синяком на щеке, которого нельзя было скрыть даже сугубым слоем белил, и усталую, неведомо куда бредущую женщину, что шаркала стоптанными опорками, и озабоченно шныряющего между возами мужика.
Когда Федька подросла и нужно было писать, читать, переводить за отца и за брата, она не часто могла выбраться из дому, но всегда помнила, что где-то плещется без нее шумливый, как море, торг.
Направляясь после трудного дня на Ряжеский торг, Федька не имела намерения развеяться, измучалась душой так, что охоты не было ни к чему. Но вот побродила она среди людей и стала ощущать, что отпускает. Целительное это занятие покупать сладости, выбрать с толком и прицениться, уложить в изрядно отяжелевшую корзину, которая обещает немало увлекательных открытий, когда придется разобрать и пересмотреть все дома.
По дороге во Фроловскую слободу, перекладывая из руки в руку тяжесть, Федька старалась не впускать в сознание грязную лапу Гаврилы-палача, не возвращаться к бездарному лицедейству Родьки, к ищущему взгляду Катеринки, необыкновенная любознательность которой в ближайшем будущем получит достаточно пищи, чтобы воистину уж «подивиться».
Кажется, это ей удалось – отвлечься. И так хорошо, что заблудилась. Внезапно Федька обнаружила, что понятия не имеет, как попала в глухой и безлюдный переулок с протоптанной посередине его тропинкой. И, что особенно скверно, не более того представляет, куда тропинка ведет. Вернувшись назад, она распознала в отдалении шатер городской башни, но так и не смогла уяснить миновала эту башню по дороге сюда или нет?.. И вот высоченный колодезный журавель, косо торчащий во дворе шест… Всюду, когда приглядишься, высятся устремленные к небесам журавли – сплошь как один знакомые… Постояв, Федька двинулась к перекрестку и там, вроде бы признав церковку, повернула опять наугад и, конечно, заплутала бы окончательно, не задержи ее крик и вопли.
В глубине боковой улицы носились с палками и камнями в руках мальчишки, самозабвенно метались, взвинченные до остервенения. И прежде еще, чем Федька утвердилась в мысли, что где-то тут, в этой стороне и нужно искать дом, явилось подозрение, что, если не дом, то самого Вешняка непременно среди драчунов отыщет.
Кричали все разом: вот тебе! – получай! – будешь знать! – только попробуй! – на, утрись! – получишь! – кричали, понуждая друг друга к действию, но никто не брался растолковать, что именно противник получит и с какой целью. Вместо разъяснений – на трезвый взгляд, так необходимых, – летели камни, мальчишки увертывались и победно кривлялись, торжествуя от чужих промахов не меньше, а, пожалуй, больше, чем от своих попаданий. Босыми ли, обутыми в кожаные поршни, в сапожки ногами они толкли сухую землю, выбивая из нее пыль.
Когда Федька приблизилась настолько, что начала ощущать щекотание в носу и позывы чихнуть, она прижала к лицу ладонь и тут, широко раскрыв глаза, содрогаясь, узнала частокол из тонких высоких бревен. Со двора Вешняка летели камни, сучья, щепа, скакавшие по улице мальчишки подбирали снаряды и отправляли обратно, так что остановки делу взаимного истребления не предвиделось. Шли в ход груды рассыпающейся грязи и пучки выдранной с землей травы. Верховодил тут упитанный малый, который властно расставил ноги в туго натянутых на толстые икры сапожках с красными задниками. Невыносимо красные задники, укреплявшие такое важное для бойца место как пятки, почему-то и наводили-то на мысль о верховенстве их обладателя.
Не в силах сносить более раздражающий запах пыли Федька задиристо чихнула – захваченный врасплох, атаман оглянулся.
Близко посаженные глазки, совершенно круглые оттого, что они прятались в заплывших жиром щеках, смотрели с настороженной наглостью. Небольшенький, как глазки, ротик вызывал сейчас же неприязнь – несмотря на ограниченные размеры, он отлично умел кусаться, жрать, плеваться и говорить грубые, лживые слова. Это впечатление мальчишка тут же убедительно подтвердил: увидел, что Федька грозит пальцем, и самым гнусным, взрослым образом выругался. Она прибавила шагу с намерением поймать загривок паршивца (хотя малый был тяжел и велик, трудно сказать, что получилось бы, вздумай он только сопротивляться), но тут послышался голос и явился над частоколом Вешняк:
– Гляди, Репей! Пистолет!
Пистолет у него, в самом деле, в руках и был. Мальчишки, осаждавшие Вешняка на его дворе, дрогнули, не решившись ответить на ошеломительный вызов камнями. А Федька рванулась вперед, сколько позволяла тяжелая корзина:
– Не смей!
Окруженный угрозами, Репей искал спасения в бегстве, пустился наутек, сверкая красными пятками, и увлек за собой войско, народ в большинстве своем мелкий и пугливый.
– Брось пистолет! – сорванным голосом кричала Федька.
А Вешняк поднялся над частоколом еще выше:
– Тараканы, бегут! Вот вам! Бах – стреляю! А…
Может, он имел еще что добавить, но получил по голове и оборвался на полуслове – догадался ведь кто-то пустить последний камень и – бах! – угораздил Вешняка в лоб. Федька метнулась к воротам, чтобы принять безжизненно рухнувшее уже в воображении тело, но Вешняк, Федькиному воображению не особенно доверяя, раздумал падать. Только дернулся под ударом и махнул пистолетом.
Устрашенный враг тикал без оглядки.