Среди мятущихся людей мелькал голый человек в цепях – Алексей. Юродивый взывал молиться, на колени! Не удавалось ему остановить толчею криком – с ног сшибал, хватал за руки и швырял наземь. Поставил он к молитве одного, другого и тогда вдруг, как ветром обвалило, рухнули все.
– Царствия небесного лишение! Бич божий! – сорванным голосом вопил юродивый. – В бесконечные века муки! Кровь Христа-спасителя, излиянная на кресте! Бога оставили живого, бога истинного! Души спасайте, души! Души горят, не тела!
Торопливо перекрестившись, Федька отступала, не было здесь прохода. Десятки, сотни людей, окутанные горьким, стесняющим дыхание туманом, стояли вразнобой на коленях, слышались исступленные рыдания.
– Волшебствам поддались! Чарованиям! Обаяниям колдовским! Сатаниновы слуги!
Молящиеся перекрывали путь по пустырю вокруг города, самый безопасный и, вероятно, единственно возможный; что-то мешало Федьке пройти между стоящими на коленях людьми. Растерянно озираясь, она подалась было назад и сообразила – в ров!
При больших пожарах во рвах, оврагах, в ледниках и погребах находят множество задохнувшегося народа, потому что низкое место последнее пристанище потерявших надежду людей.
Обложенный по откосам липовым пластьем ров – и здесь дерево! – шел полукольцом вдоль всей городской стены от берега реки и до берега. Федька глянула, и стало ясно, что надо было лезть сюда сразу, не тратя времени. Она прыгнула, съехала вниз, и удержалась на ногах, судорожно взмахнув руками. Здесь можно было бы крепко разбиться.
Впереди шевелился свалившийся с моста человек. Федька не остановилась: голова разбита, в крови, некогда было разбирать, что с ним.
Проскочив под мостом, она оглянулась – люди сыпались вслед за ней в ров: сквозной зев башни дохнул пламенем, комом прокатился по настилу тускло искрящийся сгусток мглы и смел коленопреклоненные тени – люди падали, закрывая голову, прыгали через перила в ров, бежали на пустырь. Это был миг, когда рухнуло обретенное в молитве единство. Не имея больше слов, Алексей пошел на огонь, у взвоза на опустевший мост он раскинул крестом руки, будто хотел преградить собой волну пламени.
Таково и было его намерение.
– Боже! Останови пожар! – вскричал он. – В законе твоем воля моя, господи! Молю тебя, останови!
Худые руки, что жерди; он стоял, невыносимо голый и беззащитный против пасти ворот, откуда прорывались временами желтые языки, жаром дышала башня. Новый вихрь опалил – Алексей съежился, склонил голову, размытый жаркой мглой, он таял.
Дыхание пресеклось, губы обожжены, казалось ему – криком взывал, тогда как шептал горячечно.
– Господи, Исусе Христе, сыне божий, верую, господи! В единого бога отца вседержителя верую!.. Нас ради человек и за наше спасение сошедшего с небес… и распята.. верую… господи!
Неимоверным напряжением воли он распрямил члены, разогнулся, подставляя огню опаленную грудь и лицо, мгновение, мгновение оставалось ему, чтобы упасть или встретить чудо.
– Чуда! Господи! Чуда! – рыдала за его спиной толпа, всхлипы, крик, вой. – Прости, господи! Чуда! Даруй, господи! Яви, господи! Милость, милость! Прощения, господи, чуда!
– Верую! – билась в беспамятстве жара обнаженная воля. – И паки грядуща со славою судити… его же царствию… верую… – Согнулся Алексей и вздернулся, стал, как неподвижный во веки…
От нестерпимой муки, от жара помрачилось сознание, расслабились колени – упал, загремел цепями.
И не назад упал, не на спину – вперед. Как истинный боец – все равно вперед! Мгновение – обожженное, дрожащее умопомрачающим страданием тело охватил и пожрал вихрь. Загудела огненная пасть, в ужасе распалась и рассыпалась толпа, люди не видели и не слышали друг друга, сталкиваясь в беспорядочных метаниях.
Федька помчалась что было духу.
Кажется, за ней следовали многие из тех, кто наполнял ров, но она стремилась все дальше, навстречу огню, туда, где удушливый туман сгущался до мрака, последователи, не понимая ее намерений, отставали, и потом, в чаду, она уж мало кого встречала.
Со страшным треском и гулом ревела грозовая буря пожара, человеческие голоса пропали. Воздух стал горяч и тяжел, рубаха под полукафтаньем липла к телу, трудно было дышать. Федька перешла на шаг, но продвигалась довольно быстро – без препятствий и по кратчайшему пути. Справа возвышалась стена, на ней горела крыша, по другую руку – откос, задернутый поверху заревом. Сзади, оглядываясь, Федька ничего не могла разобрать.
Она приближалась к охваченному огнем мосту у Троицких ворот, во рву виднелись сброшенные во время бегства и давки вещи. Вовсю пылала верхушка башни, порывистый ветер высоко подымал, крутил разыгравшееся пламя и вдруг широко им взмахивал, слышался зловещий посвист. В низине, где пробиралась Федька, жар палил до самого дна и посветлело. Федька невольно замедлила шаг. Стесняющий волю страх заставлял оглядываться, но разум подсказывал, что отступать нельзя, где опаснее не разберешь. И не медлить. Начнет падать с башни горящий тес и тогда все.
Подобрала брошенную кем-то в бегстве тряпку, большую суконную скатерть, замотала тряпку поверх головы, прикрыла плечи и, собравшись с духом, ринулась под огонь. Обняло ее жаром, жар полыхнул в горло, опалило лицо и кисти рук, но она выскочила на той стороне огня и, заглотнув горячего воздуху, пошла, поспевая за частым стуком сердца.
Когда миновала еще одну, глухую, башню, по всем расчетам пора была выбираться наверх, Павшинская слобода под боком. Дальше по рву, который заворачивал вправо, будет Фроловская, самая сердцевина пожара, откуда огонь с переменой ветра разметался по всему городу.
Воздух был тяжел внизу, наверху стало совсем худо. Федька затерялась в густом дыму, остановилась, закашляв, опустилась на колени. Но встала, еще пыталась идти. Это оказалось невозможно, она повернула обратно, побрела, натыкаясь на разбросанную по пустырю утварь, и наконец уткнулась в забор.
Только что помнила она ясно, откуда идет, в какую сторону считается туда и в какую обратно, и вот ничего этого не стало – забор. Отблескивало пламя, глаза слезились, кажется, вспыхнут волосы; заглатывая воздух, она обжигалась горячей гарью. Не было мочи терпеть, и не хватало сердца.
От похожего на дурноту страха Федька слабела, она кружила, никуда, по видимости, не продвигаясь, и спотыкалась, теряя силы. Наткнулась на распростертое тело женщины, то ли живой, то ли нет, и только шарахнулась от него. Потом опустилась, легла; у земле стало как будто легче. Но это и был конец, если не встать – конец.
Если не встать…
Задыхаясь, в обморочном удушье, она действовала, кажется, уже вполне бессознательно, даже бессмысленно: обшаривая себя, нашла в кошеле платок, затолкала его в рот, чтобы не дышать. Но подняться удалось, лишь упираясь руками; Федька скрючилась, голова плавилась в одуряющем зное. Рвотным комом торчал в глотке платок, Федька брела, брела наугад, последним усилием воли.
Нежданный порыв ветра распахнул вдруг пустырь, в пятидесяти шагах – рядом! – обнажилась городская стена. Федьку вырвало платком. Она стояла на карачках, судорожно вдыхая горячий, но освежающий все же воздух. Стена, размытая дымом, колебалась, меняя очертания. И Федька опять брела. Видела она стену, а свалилась в ров.
Может быть, она ушиблась, но это все ничего не значило.
Она дышала.
Она сидела, опираясь на руку, и возвращалось понятие.
Рассудок подсказывал, что бежать некуда. Не осталось больше ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево. По рву со стороны Троицкой башни, откуда она прежде шла, горел обвалившийся тес. Вниз – зарываться в землю. А вверху горит. Когда рухнет, зашибет. Хорошо, что внутри стены земля, подумала Федька, мягко все рассыплется и упадет. Тут она вспомнила, что Фроловская слобода ушла под землю. А там, наверное, куда провалилась, уже и гореть нечему.
Выгорела дотла. То есть до дна.
Два часа пылает Фроловская слобода с той давней, неправдоподобно давней уже поры, когда Антонида взошла на погребальный костер… Два часа, века? горит Фроловская слобода…