Изменить стиль страницы

— Простите… — немного погодя хриплым голосом проговорил он. — Я как голодный, которого спросили, сколько будет одиножды один. Одна лепешка, он ответил… вот и я…

— Как Айша? — спросил его Полгорацкий. Николай Евграфович, предваряя ответ Юсуфа, немедля посвятил всех в историю киргизской девочки, за семьдесят рублей купленной наркомом нового правительства, и все с тем большим интересом выслушали Усмансуфиева. Айша, он сказал, привыкает к его дому… начала учиться… и спрашивала вчера, где тот человек, который купил ее у отца.

— Приходите, — пригласил Полторацкого Усмансуфиев.

— Грустная история со счастливым концом, — вздохнула Аглаида.

В тот вечер Усмансуфиев говорил еще — о двух ангелах устрашающего вида, Мюнкире и Някире, которые встретят грешника в его могиле, о тонком, как конский волос, и остром, как лезвие ножа, пуль и-сырате — мосте, ведущем в рай, о райских девах с вздымающимися грудями… — но уже без прежнего внимания слушал его Полторацкий. Временами он как бы проваливался в совершенное безмолвие, едва различая легкую, грустную улыбку, с которой внимала Лглаида речам туземного учителя. Улыбалась она словам об ужасающих беспорядках, происходивших, должно быть, в ответственный момент наделения судьбой каждого из бесчисленного потомства Адама, об ошибках при этом, вероятно, возникших, о нежелании высших сфер признаваться в собственных упущениях, о грозной чете могильных ангелов… Сострадание ясно выразилось на лице ее, когда обмолвился Усмансуфиев, чго он — всего лишь слабый тростник, клонящийся от едва заметного движения ветра. Полторацкий, замотал скорбные морщинки, углубившиеся на ее лбу, совершенно отчетливо осознал вдруг, что тронули Лглаиду не слова, а та бесконечная насмешка, с которой они были сказаны, насмешка над самим собой, чуть приоткрывшая снедающее душу смятение.

Тишина; объявшая Полторацкого, нарушена была на сей раз слабым, как бы надтреснутым и потому слегка дребезжащим голосом худенького старичка, Дмитрия Александровича Ковшина.

— Ваше сердце… — обратился он к Юсуфу Усмансуфиеву, и чувствовалось, что Дмитрий Александрович расположился высказаться некратко, но Аглаида, набравшись смелости, перебила его.

— Простите, — поднялась она, — мне пора. Мама уже волнуется.

Савваитов всполошился.

— Голубушка, Аглаида Ермолаевна, это вы нас простате великодушно! Засиделись, заговорилась… Час поздний, а я все забываю, в какое время приходится жить. Верите, Дмитрий Александрович, в Ташкенте раньше и в помине не было никаких разбоев, а теперь! — сокрушенно махнул он рукой.

— Так проводить надо Аглаиду Ермолаевну! — живо откликнулся Ковшин.

— Не надо… Тут недалеко… — негромко сказала Аглаида.

— И речи быть не может! — решительно возразил Савваитов. — Я в тот раз… помните, Павел Герасимович? — с совершенной наивностью спросил он у Полторацкого, — я в тот раз, вас одну отпустив, ужасно себя за это бранил.

Вот оно! — так, опустив глаза, подумал Полторацкий и с томительным нетерпением и боязнью ждал, когда, наконец, произнесет его имя Николай Евграфович. Он знал, знал точно, что названо будет его имя, а не туземного учителя, который к тому же явно был расположен к продолжению беседы с Ковшиным. Одно было бы ужасно — решительный отказ Аглаиды от любого провожатого, отказ, вызванный упорным нежеланием видеть рядом с собой его, Полторацкого… В тот же миг будущее неминуемое унижение поторопилось настичь его, и он сжался, воочию представив себе, как, особенно тяжко припадая на правую ногу, идет с ней вместе и с каким болезненно-напряженным сочувствием воспринимает она его увечье. Тогда, постаравшись придать голосу выражение полного спокойствия, граничащего даже с равнодушием, он сказал:

— Да, Николай Евграфович, в тот раз мы с вами действительно промахнулись.

Не нужно было обладать семью пядями во лбу, чтобы угадать, что именно скажет сейчас Савваитов. Действительно, Николай Евграфович сказал:

— Вот вам случай нашу оплошность исправить.

— Я готов, — произнес Полторацкий, поднялся и шагнул к двери, на Аглаиду при этом даже не взглянув.

Но с тем большим напряжением ждал, что скажет она в ответ, и вздохнул с облегчением, ее голос услышав:

— Спасибо вам, Николай Евграфович… До свидания. Он резко обернулся — и взгляд его тотчас встретился с взглядом ее ясных, печальных и строгих глаз, в которых, однако, угадал он теперь некую растерянность и даже сомнение. Уверенная, счастливая волна подхватила его, и, сам дивясь собственной невероятной находчивости, он произнес не без суровости — так, словно из одного лишь чувства долга отправлялся провожать ее:

— Пойдемте, Аглаида Ермолаевна. Путь хоть и близкий, да час поздний.

Вслед за Аглаидой он вышел из комнаты, но тут же вернулся и с порога сказал Усмансуфиеву:

— Мне надо поговорить с вами. Завтра… или лучше послезавтра утром приходите в комиссариат, я буду ждать.

— Я приду, — не спрашивая ни о чем, кивнул в ответ Усмансуфиев.

Густой мрак охватил их, едва они отошли от крыльца дома Савваитова. Во дворе шелестел листвой тополь, в конце переулка, там, где он выходил на Самаркандскую, виден был слабый желтый свет одинокого фонаря, а с черного, высокого и — казалось — выпуклого свода небес изливалось на землю дрожащее сияние неисчислимых звезд, среди которых Аглаида узнала голубоватую Вегу.

— Глядите, — она сказала, — вон Вега… Прямо над головой. Вон она… голубоватая… Мне еще отец ее показывал.

Они вышли в переулок.

— Ну, куда мы теперь — направо, налево? — деловито осведомился Полторацкий.

— Направо… к Самаркандской, — она ответила. — Потом по Самаркандской до Чимкентской, и там сразу же, почти на углу, наш дом. Тут недалеко, — прибавила Аглаида. — Мне, право, совестно, что я вас затрудняю…

Она его затрудняет! Он даже улыбнулся ее неведению. Ведь еще вчера… да что там — вчера! — еще сегодня он и помыслить не мог, что будет идти вот так, с ней рядом, идти и благодарить Савваитова, догадавшегося позвать к себе не только Аглаиду, но и его, Полторацкого, благодарить июльскую ночь, ниспославшую мрак совершенно непроглядный и тем самым как бы отъединившую их от остального мира, благодарить судьбу, впервые давшую ему возможность ощутить счастье любви. Ибо как ни было поглощено революцией сердце, всегда оставалось в нем место, для всего заповедное. Он чувствовал, что оно есть, — по той тоске, которая иногда накатывала на него. Он снова подумал о судьбе и с душевным трепетом подивился неизъяснимому упорству, с каким она решала задачу его с Аглаидой встречи.

Безмолвно и медленно шли они по темному переулку. Слышно было, как в ветвях тополей нежными, невнятными и чуть осипшими (должно быть — со сна, мельком отметил Полторацкий) голосами изредка переговаривались горлинки. В густом, черно сизом мраке смутными тенями едва виднелись дома; деревья выплывали навстречу; в темноте случайным казался слабый свет фонаря, похожего на маленькую, потускневшую и заблудившуюся луну. Вся дорога до Чимкентской улицы представлялась Полторацкому почти бесконечной, и ему радостно было сознавать, что прошли они лишь самую незначительную ее часть и что в такой-то тьме поневоле приходится замедлять шаг. Внезапно он словно со стороны услышал звук своих шагов, особенно тяжелый всякий раз, когда правая нога ступала на землю и как бы с трудом от нее отрывалась, — услышал и, представив, что губы Аглаиды кривит, может быть, гримаска неприязненного сочувствия, сказал с неестественным оживлением:

— А я вас видел на днях, Аглаида Ермолаевпа…

— Где же? — спокойно и тихо отозвалась она.

— Неподалеку от тюрьмы. Вы назад возвращались. С вами мужчина шел… в белом пиджаке…

— Это муж сестры, он меня провожал, — сказала Аглаида, и с облегчением вздохнул Полторацкий: муж сестры! как просто… — Он хотел свидание получить, но ему не дали… Они уезжают с сестрой. У них какая-то группа образовалась, они все вместе переселяются на Алтай. Думают завести там свое хозяйство, работать сообща… Меня зовут.