Изменить стиль страницы

Бунт в гвардии, военное возмущение, дворцовый переворот! В Петербурге эти слова имели мрачный и грозный смысл. Со дня смерти Петра гвардия вершила судьбами русского трона. Она возводила на престол или сбрасывала с его ступеней всех этих Анн и Екатерин, императоров-мальчиков и императоров-младенцев, голштинских племянников и ангальт-цербстских невесток. Гвардейская казарма заменяла партию, Камеры, политические клубы, народное собрание, государственный совет, подчас даже самый закон о престолонаследии. Офицеры — измайловцы, семеновцы и преображенцы — между пирушками и разводом составляли заговоры и распоряжались короной. Отец и дед Николая I были присуждены к смерти этой негласной политической организацией, собственноручно выполнявшей свои приговоры. Сам Николай едва не погиб от ее руки, когда за десять лет до нашего приезда военный заговор с распущенными знаменами вышел на Сенатскую площадь и царские телохранители — полки лейб-гвардии — выстроились мятежным каре против Зимнего дворца.

Было от чего содрогаться при первой вести о брожении в гвардии и торопливо принимать крайние меры к подавлению бунта. Горсть непокорных людей поднимала в напуганном сознании власти кровавые преданья целого столетия. Призрак восстания на Сенатской площади повис в воздухе и томил царя. Вот почему одиночное выступление гренадерского взвода было растоптано зверской расправой.

Получив разрешение военного министра присутствовать при экзекуции, мы поднялись ночью. К моменту утренней зари мы уже находились на одной из отдаленных казарменных площадей.

Это был военный плац, предназначенный для экзекуций.

В бледном свете холодного и ветреного утра перед нами выстраивался карательный батальон, одетый в суровую караульную форму, без знамен и музыкантов. Одна только команда барабанщиков сопровождала воинскую часть.

В стороне под усиленным пешим и конным конвоем уныло серела группа осужденных. Несколько генералов, кутаясь в плащи и придерживая треуголки, треплемые порывами ветра, готовились к наблюдению за правильностью предстоящей медленной и сложной казни. Толпа, оттесняемая военными всадниками, молчаливо и угрюмо окружала плац.

Ввиду государственной важности преступления к шести часам прибыл в коляске сам военный министр.

Нахмуренный и грозный, с каской на бровях, обошел он фронт, еле бросив положенное приветствие, спешно и с неудовольствием отвечал на воинские почести, небрежно взмахивая своей крупной рукой в плотной кремовой перчатке. Убедившись, что все готово к экзекуции, он дал знак к началу.

Немедленно же полковой командир скомандовал:

— Слушай на краул!

Батальон взметнул перед собой ружья.

Конвойный унтер-офицер в сопровождении трех солдат вывел к свободному флангу шеренг первого осужденного. Белокурый молодой мужчина с выдающимися скулами и короткими усами озирался затравленным зверем. Светлые глаза его были дико расширены испугом. Оголенный до пояса, он дрожал, как в ознобе, от утреннего ли холода и ветра, от предстоящей ли смертной муки…

Это и был главный осужденный — унтер-офицер мятежного взвода, осмелившийся потребовать справедливости у своего военного начальства.

Оно ответило ему кратким приговором:

— Шесть раз через тысячу человек. Это было окончательно, как гильотина.

И вот, открывая мрачный обряд, аудитор выступил вперед и громогласно на всю площадь прочел сентенцию военного суда.

Доносились бесстрастные формулы приговора:

— …Прогнать сквозь строй в тысячу человек два раза… три раза… шесть раз…

Снова раздалась команда полковника:

— На плечо! Тесаки в ножны, третья шеренга через ряд направо вперед! Ряды вздвой, марш!..

Третья шеренга особой эволюцией вступила попарно в разомкнутый строй первых двух. Образовалась длинная улица из двух тесно сомкнутых человеческих рядов по пятьсот человек в каждом.

Новая команда разорвала воздух:

— Смирна-а-а, ружья в левую руку! Унтер-офицеры и барабанщики по своим местам!

Против человеческой шпалеры, как бы замыкая ее поперечной стеной и образуя тупик, выстроились унтер-офицеры и барабанщики.

Внутри шеренг прошли профосы, раздавая рядовым огромные гладкие прутья.

Это и были шпицрутены — слово, от которого стыла кровь у нижних чинов русской армии. Этим составным немецким термином обозначались ровные палки почти в сажень длиною, крепкие и толстые, но при своем размере и свежести сохраняющие большую гибкость.

Это усиливало при падении действие удара.

Некогда датский посланник при дворе Петра Юст Юль писал, что русский кнут до того тверд и остер, что им можно рубить, как мечом. Что же сказать о шпицрутенах императора Николая?

Орудье казни было готово. Каждый строевой с ружьем у левой ноги держал в правой руке наготове свой смертоносный прут.

Отдан был приказ барабанщикам.

Гулко прокатилась по плацу напряженно-мелкая дробь двенадцати барабанов.

Конвойный протянул приговоренному длинный обнаженный тесак и с помощью солдат связал ему руки у самой чашки эфеса.

Барабаны неумолимо, отрывисто и нервно ударили бой к экзекуции.

Конвойный фельдфебель медленно двинулся по человеческой просеке, ведя за тесак покорно согбенного полуголого человека. Острие обнаженного оружья мешало ему произвольно ускорять движение, чтоб ослабить или избежать удар.

Прутья взлетали и с резким свистом ложились с двух сторон на обнаженную спину.

Я не отрывал от нее глаз. Первые удары оставили крестообразные розовые полосы. Еще несколько шагов, и весь верх спины покрылся широкими рубцами и вздулся горбом; еще два-три шага — и кровь хлынула из всех пор воспаленной кожи, так что последующие удары уже сыпались на совершенно открытое, растравленное мясо, превращая его в сплошное кровавое месиво.

Прутья неутомимо свистели, взлетали, падали с мокрым лязгом на спину истязуемого и в темных брызгах опускались к ногам шеренги. Вначале до нас доносились мучительно-жалобные стоны наказываемого, молившего о пощаде. Потом они смолкли. Мы только слышали свист от взмахов и ужасные скользкие всплески от падения гладких тяжелых дубинок на вспухшее и мокрое тело.

Казалось, огромное орудие пытки действовало на наших глазах с бездушием и точностью часового механизма.

А верховные палачи в полной генеральской форме, играя на ветре плюмажами своих черных треуголок, как опытные механики следили за правильным и точным действием своего многорукого аппарата. Конвойный с осужденным дошли до конца улицы, повернули обратно и снова двинулись в первоначальном направлении. Прогулка обещала быть бесконечной.

Полуголый человек тяжелыми шатающимися шагами еле волочился, крепко привязанный к тесаку. Из фронта каждый раз выступал на шаг очередной солдат, взмахивая своим саженным посохом, и тяжело опускал его на багровую спину. За силой каждого удара строго следили присутствующие офицеры. Распорядитель экзекуции не переставал, надрываясь и явно усердствуя перед высшим начальством, кричать батальону:

— Крепче бить… Не давать пощады… Милосердствующих тесаком.

И гигантская машина умерщвления, под грозные окрики полковника, работала без перебоя равномерными взмахами и тяжеловесными ударами.

Порывы резкого ветра, проносясь по плацу, поднимали вихри пыли, засыпая едким прахом иссеченную спину.

Осужденного уже четыре раза проволокли по шереножной улице. Он уже не ступал, а еле плелся, спотыкаясь, шатаясь и падая. Искаженное лицо обескровилось, волосы липли к вискам, взгляд блуждал. Лоскутья изрубленного мяса свисали клочьями с его плеч и ребер. Когда конвойный повернулся для пятого тура, по толпе пронесся подавленный ропот. Глухо раздались недовольные возгласы, сердитые вопросы, жалостливые всхлипывания женщин. Кто-то с глубоким причитанием оплакивал погибающего.

Тогда-то бритый военный, в очках, сопровождаемый нижним чином, с небольшой походной сумкой под мышкой, подошел к командиру.

То был полковой лекарь с фельдшером.

По правилу, командующий экзекуцией, приняв доклад военного врача о том, что «наказываемый не в состоянии вынести далее наказания», обязан приостановить экзекуцию.