СИГАРА — ЭТО ВЕЩЬ
Ланселот Бингли, входящий в моду художник, обручился с поэтессой по имени Гледис Уэзерби, которая, кроме таланта, обладала прекрасной фигурой, прелестным личиком и глазами, напоминавшими Средиземное море в хорошую погоду. Обручившись, он решил, что незачем откладывать свадьбу, и сказал об этом невесте, когда они ели poulet roti au cresson[100] в «Мятом нарциссе», известном своей духовностью.
— Знаешь, — заметил он, — если ты не слишком занята на этой неделе, пойдем-ка в регистратуру и все проделаем. Я слышал, там люди шустрые, раз — и готово. Займет минут десять, зато можно будет больше об этом не думать.
Как ни странно, Гледис не всплеснула ручками и не сказала: «Какой ты умный!», а покачала головой.
— Не так все просто.
— А в чем дело?
— Понимаешь, дядя Франсис…
— Чей это дядя?
— Мой.
— Не знал, что у тебя есть дядя.
— Есть. Мамин брат, полковник Пэшли-Дрейк.[101] Наверное, ты о нем слышал.
— Нет. От меня все скрывают.
— Он очень известный охотник на крупную дичь.
Ланселот помрачнел. Он не любил таких охотников. Если бы ему довелось встретить вапити или гну, он предложил бы им сандвич, и самая мысль о том, чтобы убивать их, была ему противна.
— Хорошо, что мы не встречались, — сказал жених. — Он бы мне не понравился.
— А вот маме он нравился. Она его очень уважала и оставила ему кучу денег. Они перейдут ко мне, когда я выйду замуж.
— Замечательно!
— Да нет, не очень. Он мне их даст, если жених понравится ему. А ты — не в его вкусе.
— Почему?
— Ты художник.
— Что тут плохого?
— Дядя считает, что они или кутят в мастерской, или пишут голых иностранок, лежащих на леопардовой шкуре.
— Дурак он, твой дядя.
— Это верно. Но деньги — у него.
— Ты думаешь, он их не даст?
— Ни за что.
— Ничего, обойдемся, — сказал Ланселот, у которого был неплохой капиталец.
Гледис покачала головой. Ему показалась, что она только это и делает.
— Нет, — возразила она. — Я не хочу подлизываться к мужу ради каждой шляпки. Мои замужние подруги говорят, что они плачут-заливаются, пока он уступит. Я бы так не могла. Гордость не позволяет.
Ланселот пылко спорил с ней и над poulet roti, и позже, над кофе, но тщетно. Мрачно проводив ее, он как следует напился, гадая при этом, что же делать. Он пытался убедить себя, что слова ее — причуда, каприз, но не утешился. Кто-кто, а он знал, что причуды у нее железные.
Утром, с похмелья, он мог думать только о соде, но когда животворящий напиток сделал свое дело, он все равно не обрел прежней беспечности. В тоске и отчаянии сидел он перед мольбертом, не в силах взяться за кисть. Если бы голая иностранка заглянула к нему, чтобы заказать свой портрет, он бы послал ее, куда следует. С горя он, как всегда, взял укулеле, проложил дорогу через «Там, над радугой» и подступил к «Старику-реке», как вдруг дверь отворилась, и вошла Гледис. Глаза ее горели, и он с первого взгляда уподобил их звездам.
— Отложи своего Страдивари, — воскликнула она, — и слушай! Сейчас ты запляшешь, как гурия. Угадай, что пришло сегодня по почте. Хорошо, скажу. Письмо от дяди.
Ланселот не понял, чему тут радоваться.
— Да? — откликнулся он, не разделяя ее восторгов.
— Знаешь, о чем он просит? — продолжала она. — Найти художника, чтобы тот написал его портрет для Охотничьего клуба. Вот и пиши.
Ланселот заморгал, все еще не радуясь. Голова заболела снова, и ему казалось, что писать охотника с ружьем и в шлеме, попирающего ногой чучело антилопы, не так уж приятно.
— А при чем тут я? — спросил он.
— Ну, как ты не видишь! Вы будете много общаться, и если ты его не очаруешь, значит, я в тебе ошиблась. Недели через две он будет есть из рук. Тогда и скажи о наших планах, а он тебя благословит и вынет чековую книжку. Вопросы есть?
Ланселот очнулся. Разум его работал слабо, но суть этих замыслов уловил.
— Какие вопросы? — воскликнул он. — Ты гений!
— Я знала, что тебе понравится.
— Но…
Дело в том, что Ланселот был исключительно современным и выражал себя в коробках из-под сардин, пустых бутылках, пучке моркови и усопшей кошке, что, взятое вместе, называлось «Париж. Весна» Сможет ли он работать в другой манере?
— А я смогу написать портрет?
— Для этих рыл — сможешь. Они там все подслеповатые. Смотрели в Нижнем Замбези на восходящее солнце.
— Ну, что ж, если ты уверена… Как будем действовать?
— Дядя живет в Сассексе. Езжай туда завтра со всеми своими кистями. А я ему сегодня позвоню. Значит, Сассекс, Биттлтон.
Ланселоту пришла еще одна мысль.
— Как у него с едой? Эти охотники, наверное, питаются пеммиканом и маисом.
— Может быть, но не дядя. У него замечательная кухарка. Каждое блюдо — поэма.
— Это хорошо, — обрадовался художник. Как и его коллеги, он обходился ветчиной и консервами, но мог оценить хорошую кухню и, сидя в «Мятом нарциссе», нередко мечтал о том, чтобы poulet была побольше roti. — Когда ехать, завтра?
— Лучше — послезавтра. Просмотришь его книгу «Моя жизнь и приключения в Западной Африке». Он подарил мне ее на Рождество. Я, правда, хотела часики…
— Такова жизнь, — посочувствовал ей Ланселот.
— Именно, такова, — согласилась Гледис. — Ты представляешь, книжка за три пенса! Правда, она больше не стоит. Зайди вечером, возьми.
— Значит, послезавтра?
— Да. Я тебя провожу, приеду на вокзал.
Ожидая, когда поезд двинется, и глядя в окно на невесту, Ланселот думал о том, как он ее любит, и сокрушался о разлуке. Однако ему сразу пришлось узнать, что эта беда — не единственная.
— Да, кстати, мой ангел, — сказала Гледис, — совсем забыла. Дядя не разрешает курить.
— Вот как? — удивился жених, чувствуя, что каждое сведение умножает его неприязнь к загадочному субъекту.
— Так что ты потерпи.
Ланселот задрожал. Курил он много, хотя целых две тетки непрестанно посылали ему брошюры о вреде табака. Челюсть у него отвисла.
— То есть не курить? — проверил он.
— Вот именно.
— Месяц с лишним? Не могу.
— Не можешь?
— Нет.
— Лучше бы смог, а то…
— Что?
— Сам знаешь. Поезд тронулся.
Поезд не приспособился к нынешнему духу спешки и суеты, так что у Ланселота было время подумать о последних словах невесты. Чем больше он думал, тем меньше их одобрял, и неудивительно. Кого обрадуют такие намеки? В них есть что-то зловещее. Самый крепкий, и то дрогнет.
Мы не скажем, что Ланселот дошел до распутья, поскольку он не шел, а сидел, но сидел он перед трудной дилеммой. Если, смирившись, он бросит курить, все его нервы вскоре вылезут наружу и завьются колечками. Нежнейшее чириканье за окном подбросит его к потолку, словно какой-то шутник взорвал над ним бомбу. Он уже бросал курить, выдержал дня два и знал, что это такое.
Если он бестрепетно и сурово выкурит пятьдесят отборных сигар, которые взял с собой, будет еще хуже. О свадебных колоколах и даже регистратурах придется забыть. Гледис — истинный ангел, но, как многие девицы, не терпит всякой чепухи. В том, что она сочтет чепухой его вполне понятную слабость, Ланселот не сомневался. Узнав о непослушании, она вернет письмо, кольцо и остаток подаренных духов.
Тут ему припомнились строки из стихов Редьярда Киплинга: «Впрочем, баба — это баба, а сигара — это вещь». Несколько страшных мгновений он думал, что поэт не ошибся. Потом он вспомнил ее глаза, похожие на звезды, стройный стан, веснушку на кончике носа и обрел силу. К станции он подъехал в твердой решимости, и вскоре увидел того, чьи черты собрался перенести на полотно.
Черты эти впечатляли, особенно — третий подбородок. Полковник был солиден, так солиден, что у Ланселота мелькнула мысль: для портрета во весь рост надо было взять холст побольше. Из книги он узнал, что автор нередко прятался за деревом, и прикинул, что теперь сгодился бы только баобаб. Позже, за столом, он понял, как добился хозяин таких размеров.