Но люди, окружавшие Эмилию, считали, что она лишилась рассудка. Они жалели ее и в конце концов уговорили выйти замуж за другого. Конечно, они руководствовались лучшими побуждениями, ведь от Андреаса не было никаких вестей. Но почему? Разве он не понимал, что натворил? Из его писем было видно, что он занят только собой. Неужели Эмилия никогда об этом не задумывалась?
Видимо, нет. Она была готова жить его жизнью. Подчиниться. Так же, как подчинялась отцу, пока он был жив. Жизнь ближнего была для нее важнее.
Бедная Эмилия… она никогда не жила собственной жизнью.
Когда отец признался, что убил Андреаса, Эмилии ничего не оставалось, как поверить ему. Надежда погасла. Интерес к жизни иссяк.
Тогда-то ее мысли и стали крутиться вокруг статуи. Эмилия поверила, что на статуе лежит проклятие, что именно она навлекла на них несчастье. Так она нашла объяснение тому, почему ее собственный отец убил Андреаса. Он не был виноват. Это — проклятие. Так Эмилия смогла простить отца.
Анника, наверное, сделала бы то же самое. Да и кто поступил бы иначе?
Анника перестала считать статую бессмысленной деревяшкой. Ей вдруг стало казаться, что статуя не погибла. Не могла ее постичь такая жалкая участь — ведь она перевернула столько жизней и многим не давала покоя! А сейчас вдруг о статуе просто забыли, решив, что она сгорела вместе с Пономарским двором.
Анника никому об этом не говорила, но она изменила свое мнение. Потому-то она и спросила Линдрота там, на Лобном месте, могут ли мертвые говорить с живыми.
Анника знала, что и Давид думает о том же.
Фантазия и чувства даны человеку прежде всего затем, чтобы понимать, что думают и чувствуют другие живые существа, — и, вероятно, это не связано с тем, в какое время тебе выпало жить.
Давид, как и Андреас Виик, считал, что способность сопереживать есть у всего живого, вне зависимости от формы существования. Чувства и воображение даны не только человеку… Все живые существа наделены похожими свойствами. И поэтому, наверное, можно общаться с животными, птицами, цветами. У нас есть что-то общее со всеми живыми существами и со всем, что когда-то было живым. Смерть — не конец жизни, а только новая форма существования.
Но Анника не заходила в своих размышлениях так далеко. Она больше думала о том, что фантазия и способность сопереживать даны только человеку, и поэтому на нем лежит огромная ответственность. Ответственность за природу и за все живое. То, что человек наделен фантазией, накладывает на него определенные обязательства.
Поставить себя на место Эмилии было несложно. Подумаешь, какие-то две сотни лет — это почти вчера, почти сегодня.
Отчетливее всего образ Эмилии вырисовывался в письмах Магдалены. Подруга тщательно обдумывала все ее мысли, точно цитировала ее письма и старательно отвечала на все ее вопросы. В письмах Магдалены больше говорилось об Эмилии, чем о самой Магдалене. Если Эмилия посвятила свою жизнь Андреасу, то Магдалена жила ради Эмилии и отчасти ради Андреаса. Во всяком случае, так казалось Аннике.
Значит, в то время люди жили не ради себя, а ради своих ближних?
А сейчас?
Занятая этими мыслями, Анника тайком взяла магнитофон Юнаса и еще раз прослушала все письма, а также первую кассету, которую Юнас записал в день своего рождения, когда они стояли в темноте перед Селандерским поместьем. Ту кассету, где Давиду и Юнасу послышался шепот: «В летней комнате… я… Эмилия…».
Раньше никакого шепота Анника не слышала. Она не принимала всерьез слова Давида и Юнаса, относилась к их догадкам скептически и считала, что все это глупые выдумки.
Зато теперь она отчетливо слышала голос на пленке.
Но это еще не все! Голос был еще на одной кассете, чего ни Давид, ни Юнас не заметили!
Запись была сделана за день до вскрытия склепа. В ожидании Линдрота дети бродили по церкви. На хорах отец Давида играл на органе. Юнас решил пока что подготовиться к завтрашнему репортажу и потренировать голос. Он хотел добиться нужного сдержанного тона, как у журналистов, которые делают репортажи с королевских похорон. Обстановка была подходящая, и Юнас увлеченно репетировал.
Он, как обычно, описывал все подряд — кафедру проповедника, алтарь, надгробные надписи и так далее. Давид был рядом с ним, Анника стояла чуть поодаль. Вдруг Давид сказал, что ему немного прохладно и что он хочет выйти на улицу. Аннике тоже показалось, что откуда-то дует.
— Тогда давай выйдем! — сказала она Давиду.
В ту же минуту орган замолчал, и на кассете зазвучал чей-то голос! Чужой голос! Тот же, что и раньше.
Анника услышала его сразу же, с самого первого раза. Она перематывала пленку и слушала снова и снова. Нет, ей не померещилось — голос звучал все отчетливее.
Был ли это голос Эмилии?.. Из глубины веков?
Как и тогда, сначала было сложно понять, что он говорит. Было ясно, что это какие-то слова, но какие, Анника разобрать не могла. Сообщение было совсем короткое, всего несколько слов, таких же обрывочных, как и раньше.
Наконец, Аннике показалось, что она слышит: «письма».
Точно так же, как в прошлый раз, когда голос произнес: «В летней комнате». А ведь тогда они действительно нашли эту комнату. Но письма? Какие письма? Ведь они уже нашли письма.
Но в любом случае это было потрясающее открытие! Анника позвонила Давиду и попросила его прийти послушать.
Давид тоже услышал голос, но он по-другому понял послание. Ему показалось, что голос говорит: «епископ». Это было еще непонятнее. Какой епископ? Современный или современник Эмилии?
Зато Давид сделал еще одно интересное наблюдение.
После пикника, возвращаясь с Лобного места, Линдрот заговорил о словах на музыку, которую написал отец Давида.
Линдрот рассказал, что когда он стоял у могилы Андреаса, его словно озарило. Прежде он все беспокоился, что никак не может придумать слова, но в ту минуту он об этом и думать забыл. И вдруг в его голове пронеслись слова песни. Он одновременно и видел, и слышал их. Потом все пропало.
Он чувствовал, что это правильные слова. Удивительно, но к этой музыке мог подойти только один текст. Нужно было найти его, найти эти слова, это содержание. А там, на Лобном месте, эти слова наконец-то мелькнули в его голове, а потом снова исчезли как сон.
Странно, но Давид тоже был уверен, что этот текст где-то уже существует. Ведь во сне он слышал каждое слово из песни, которую пела девочка, а когда проснулся, то все забыл.
Его отец, Сванте, конечно же, не сомневался, что сам сочинил мелодию, хотя Давид говорил ему, что слышал эту музыку во сне.
— Такого не может быть, — отвечал Сванте. — Конечно, если только вся музыка уже написана и хранится в каком-то тайном месте, а композиторы просто находят ее и записывают. Знаешь, это все равно, будто утверждать, что и книги тоже все написаны, а писатель просто извлекает их из невидимого метафизического архива. Но как-то мне в это не верится, — добавил отец, смеясь.
Вечером Давид поехал в Селандерское поместье проведать селандриан. На нем появились бутоны, и Давид хотел посмотреть, насколько они выросли. Бутоны были уже совсем большие, вот-вот распустятся. Давид пробыл там совсем недолго.
На обратном пути он заехал в церковь. Он знал, что Сванте там.
Войдя внутрь, кроме звуков органа Давид услышал громкий стук клавиш пишущей машинки. На скамье посреди церкви сидел Линдрот. Вероятно, на него нашло вдохновение — он изо всех сил бил по клавишам и не заметил Давида. Пастор шумно дышал и так сильно выдыхал, что его пышные брови подпрыгивали. Давид осторожно встал сзади и заглянул ему через плечо.
Линдрот поднял глаза и увидел его.
— Давид, у тебя, случайно, нет этих горьких конфеток, ну, как у Юнаса? — осторожно спросил он.
— Вы имеете в виду «салмиак»? К сожалению, нет.
— Жаль. Они такие бодрящие, эти его конфетки. — Линдрот снова опустил глаза, глядя на то, что напечатал. — А я тут сочиняю слова к музыке Сванте. Я слушаю его музыку, и ко мне приходят слова.