Изменить стиль страницы

Грубый и бесцеремонный Иван Никифорович даже и не пытается лицемерить. Он живет примитивно-зоологической бездеятельной жизнью, с полнейшим безразличием относясь ко всему на свете. В Иване Никифоровиче наиболее приметной чертой является животная грубость, паразитическая пассивность, полное отсутствие всякого интеллекта. Все эти черты Гоголь раскрывает сочными бытовыми деталями, гиперболически их заостряя.

Обычно историки литературы сопоставляли эту гоголевскую повесть с повестью Нарежного «Два Ивана» (1825). Однако за исключением сходства сюжетной ситуации — ссоры двух друзей, приводящей их к разорению, между этими повестями мало общего. Повесть Нарежного написана в духе приключенческих и в то же время нравоучительных повестей XVIII века. Отдельные бытовые сценки и штрихи, рассеянные в ней, еще не дают представления о тогдашней действительности, лишены типического начала. Повесть же Гоголя своей сатирической силой и типической обобщенностью образов уже намечала тот путь, которым в дальнейшем пошла русская демократическая сатира — и прежде всего Салтыков-Щедрин.

Реализм Гоголя здесь чужд «бытовизму», пассивно-фотографическому, «дагерротипическому», как его называл Белинский, воспроизведению жизни. В то же время он далек и от условного иносказания или «восточного» колорита сатиры писателей XVIII века. Сатирические образы Гоголя рождены самой жизнью, в самой действительности он находит яркие краски, которые помогают показать эту действительность в ее типических чертах, не ослабляя жизненной правдивости изображаемого, точности и выразительности самых, казалось бы, обыденных деталей.

Вся система стилистических средств служит здесь разоблачению внутренней пустоты, нравственного уродства тех, кого почитают в Миргороде «почтенными» и «благонамеренными» людьми. Отсюда та гротесковая подчеркнутость поз и жестов, гиперболические детали вещного, физиологического порядка, которые выделяет Гоголь, изображая своих героев. Это подчеркивание деталей, бытовых подробностей — не формальный «прием», а действенное средство выражения духовного убожества, «пошлости» самих героев и окружающего их провинциального мирка.

Мир вещей, неодушевленных предметов приобретает в этой повести необычайную значительность. Он как бы символизирует крайнюю упрощенность и примитивность мышления ее «героев». Скудный круг интересов Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича неизменно вращается вокруг одних и тех же предметов и понятий, а господствующее в их мелких душах чувство собственника, стяжателя сводит все их помыслы к обладанию вещами. Самая ссора двух закадычных друзей начинается из-за желания Ивана Ивановича владеть «ружьецом» Ивана Никифоровича. Провинциальная рутина, показное «приличие» чиновно-дворянского общества, основанного на незыблемой власти чина и вещей над человеком, лишь прикрывают духовное уродство, превращают человека в тупого и пошлого «существователя», утерявшего всякое человеческое подобие.

Чем конкретнее, даже «грандиознее» подробности, рисующие тусклый, зоологический быт провинциальных помещиков и чиновников, тем полнее и страшнее представляется их духовное уродство и ничтожество. Гоголь всемерно подчеркивает и заостряет комизм положений, ситуаций, даже жестов своих «героев». Он беспощадно высмеивает то обмеление жизни, ту косность, тот животный эгоизм, которые с наибольшей полнотой и силой выражены в образах Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Гиперболически заостренными штрихами, резкими чертами раскрывает Гоголь самую сущность характеров — скупость и лицемерие Ивана Ивановича, грубость и тупое упрямство Ивана Никифоровича.

Самой манерой их изображения, методом рисовки портрета Гоголь подчеркивает растительную примитивность их натуры: «Иван Иванович худощав и высокого роста, Иван Никифорович немного ниже, но зато распространяется в толщину. Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича на редьку хвостом вверх». Эти человекоподобные редьки лишены каких-либо человеческих интересов или моральных принципов: лишь праздное любопытство, мелкая зависть, ничтожное честолюбие, жадность и тупое упрямство составляют содержание их жизни.

Гоголь с особенной резкостью подчеркивает и комически заостряет внешний рисунок образа, отправляясь во многом от народного фарса, вертепа, в котором комизм ситуаций, жестов, речевой характеристики персонажей дан в самых забавных буффонадных сценах, крепко сдобренных солью народного юмора. Даже бурая свинья, похитившая жалобу, имеет свою предшественницу в «шкодливой свинье» украинского вертепа, которая «порыла весь огород». Эта близость к народным сатирическим сценам, тесная связь с народным юмором особенно явственна в диалоге богобоязненного Ивана Ивановича с нищенкой, восходящем к сцене из вертепного представления.[125]

«Простодушный» рассказчик выбалтывает самые сокровенные подробности жизни этих человекоподобных редек. Приводя лестные слова протопопа, отца Петра, о том, что он, мол, «никого не знает, кто бы так исполнял долг христианский», как Иван Иванович, рассказчик тут же не без лукавства замечает: «Боже, как летит время! уже тогда прошло более десяти лет, как он овдовел. Детей у него не было. У Гапки есть дети и бегают часто по двору. Иван Иванович всегда дает каждому из них или по бублику, или по кусочку дыни, или грушу. Гапка у него носит ключи от комор и погребов; от большого же сундука, что стоит в его спальне, и от средней коморы ключ Иван Иванович держит у себя и не любит никого туда пускать. Гапка, девка здоровая, ходит в запаске, с свежими икрами и щеками». Эти, казалось бы, «простодушные» упоминания о Гапке, «девке здоровой», ведающей хозяйством, и о детях, бегающих по двору вдового и «бездетного» Ивана Ивановича, недвусмысленно свидетельствуют, как исполняет он «долг христианский». Здесь же и намек на скаредность Ивана Ивановича, в дальнейшем раскрывающийся в сцене разговора его с нищенкой. Богобоязненный Иван Иванович в воскресный день обязательно посещает церковь, «очень хорошо подтягивает басом» на «крылосе». Когда же кончалась служба, Иван Иванович по «природной доброте» обходил всех нищих, однако подаяние он заменял издевательскими наставлениями и советами. Иван Иванович считает себя представителем местной «интеллигенции», он весьма высокого мнения о себе, полон важности и самодовольства.

Рассказчик восхищенно отмечает «необыкновенный дар» Ивана Ивановича говорить красноречиво и приятно, то, что он «чрезвычайно тонкий человек» и в «порядочном разговоре никогда не скажет неприличного слова». Ивана Ивановича все время коробит грубое просторечие Ивана Никифоровича, и он прибегает к тем книжным формам речи и к языковым штампам, которые кажутся ему достоянием высшего круга. Так, если Иван Никифорович, угощая табаком, прибавлял лишь одно слово «одолжайтесь», то Иван Иванович, «если попотчивает вас табаком, то всегда наперед лизнет языком крышку табакерки, потом щелкнет по ней пальцем и, поднесши, скажет, если вы с ним знакомы: «Смею ли просить, государь мой, об одолжении?» Если же незнакомы, то «Смею ли просить, государь мой, не имея чести знать чина, имени и отчества, об одолжении?» Подчеркнутая «деликатность» и витиеватость разговора Ивана Ивановича великолепно рисуют хитрого и лицемерного ханжу, тогда как грубая, отрывистая речь Ивана Никифоровича, привыкшего называть все своими именами, нимало не стесняясь грубости и цинизма своих слов, показывает его животный эгоизм без всяких смягчений и прикрас.

Никакие человеческие чувства не проникают в мертвящую и косную атмосферу крепостнической провинции, где люди утратили всякое человеческое подобие. Естественно, что в такой атмосфере в мелких и ничтожных душонках миргородских существователей могут возникать лишь столь же мелкие и гаденькие страстишки. Отсюда и неизбежность ссоры, заполнившей существование не только двух давнишних приятелей, но и всего Миргорода. Белинский верно отметил, что ссора являлась закономерным результатом их жизни — «бессмысленной и глупо животной»: «… все, что они ни делают, есть призрак, пустота, бессмыслица. В их характерах уже лежит, как необходимость, их ссора».[126]

вернуться

125

«Украінский вертеп», Київ, 1929, вып. I, стр. 84–85.

вернуться

126

В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. III, стр. 443.