Изменить стиль страницы

— Сколько десятин посева?

Яков Алексеевич, помолчав, деловито прижмурил глаз:

— Жита две десятины, — на левой руке его палец пригнулся к ладони, — проса одна десятина, — согнулся другой растопыренный палец, — пашеницы четыре десятины…

Яков Алексеевич придавил третий палец и поднял глаза к потолку, словно что-то про себя подсчитывая. В толпе кто-то хихикнул, покрывая смех, кто-то густо кашлянул.

— Семь десятин? — спросил статистик, нервно постукивая карандашом.

— Семь, — твердо ответил Яков Алексеевич.

Степка, расчищая локтями дорогу, прорвался к столу.

— Товарищ! — голос у Степки суховато-хриплый, рвущийся.

— Товарищ статист, тут ошибка… Отец запамятовал…

— Как запамятовал? — бледнея, крикнул Яков Алексеевич.

— … Запамятовал еще один клин пшеницы… Всего двадцать десятин посеву.

В толпе глухо загудели, зашушукались. Из задних рядов несколько голосов сразу крикнули:

— Верна! Правильна! Брешет Яков… у нево три раза по семь будет!..

— Что же вы, гражданин, вводите нас в заблуждение? — вяло сморщился статистик.

— Кто его знает… враг попутал… верно, двадцать… Так точно… Вот, боже ты мой… Скажи на милось, запамятовал…

Губы у Якова Алексеевича растерянно вздрагивали, на посиневших щеках прыгали живчики. В комнате стояла неловкая тишина. Председатель что-то шепнул статистику на ухо, и тот красным карандашом зачеркнул цифру 7 и вверху жирно вывел — 20.

* * *

Степка забежал к Прохору и через сады, торопясь, дошли до дома.

— Ты, брат, поспешай, а то придет отец с собрания, быков ни чорта не даст!

Наскорях выкатили из-под навеса арбы, запрягли быков.

Максим с крыльца шумнул:

— Записали посев?

— Записали.

— Што же сделали тебе какую скидку?

Степка, не поняв вопроса, промолчал. Выехали за ворота. От площади к проулку почти рысью трусил Яков Алексеевич.

— Цоб!

Кнут заставил быков прибавить шагу. Две арбы с опущенными лестницами, мягко погромыхивая, потянулись в степь.

Возле ворот запыхавшийся Яков Алексеевич махал шапкой:

— Во-ро-чай-ся-я, — клочьями нес ветер осипший крик.

— Не оглядывайся! — крикнул Степка Прохору и приналег на кнут. Арбы спустились, как нырнули в яр, а от станицы от осанистого дома Якова Алексеевича все еще плыл тягучий рев:

— Вер-ни-и-ись, су-кин сы-ы-ы-н…

* * *

Затемно доехали до Прохоровых копен. Распрягли быков пустили их щипать огрехи на скошенной делянке. Наложили воза сеном и порешили ночевать в степи, а перед рассветом ехать домой.

Прохор, утоптав второй воз, там же свернулся клубком, поджал ноги и уснул. Степка прилег на земле. Накинув зипун от росы, лежал, глядя на бисерное небо, на темные фигуры быков, щипавших над логом нескошенную траву. Парная темь точила неведомые травяные запахи, огушительно звенели кузнечики, где-то в ярах тосковал сыч.

Неприметно, как Степка уснул…

Первым проснулся Прохор. Мешковато упал с воза, присел над землей, вглядываясь, не видно ли где быков. Темнота густая, фиолетовая, паутиной оплетала глаза. Над лугом курился туман. Дышло Большой Медведицы торчало, спускаясь на запад.

Шагах в десяти Прохор наткнулся на спящего Степку.

Тронул рукою зипун, шерсть, взмокшая ледянистой росой, приятно свежила руку.

— Степан, вставай! Быков нету! · · · · · ·

Пропавших быков искали до вечера. Исколесили степь кругом на десять верст, пролезли все буераки, истоптали пышный цвет нескошенных трав по логам и балкам…

Быки — как сквозь землю провалились.

Перед вечером сошлись возле осиротелых возов, и почерневший, обрезавшийся Прохор первый спросил:

— Што делать?..

Голос его звучал немо. Раскосые беспокойные глаза слезливо моргали?..

— Не знаю, — с тяжелым равнодушием ответил Степка.

* * *

Яков Алексеевич глянул на солнце, чихнул и позвал Максима.

— Не иначе обломались в яру. Вечер на базу, а их нету. Приедет проклятый — поучим, да хорошень… За посев поблагодарить надо… Оказал отцу помочь… воспитал змеиного выродка… — и, багровея, рявкнул: „Запрягай кобылу!.. Поедем встренем!..“

Еще издали Максим увидел возле возов с сеном недвижно сидящих Степку и Прохора.

— Батя!.. Гля-ко, никак быков нету… — шепнул он упавшим голосом.

Яков Алексеевич согнул ладонь лодочкой, долго вглядывался; разглядев, стегнул кнутом кобылу. Повозка заметалась по кочковатой целине. Максим, причмокивая, махал вожжами.

— Где быки?.. — покрывая стукотню колес, загремел Яков Алексеевич. Повозчонка стала около переднего воза. Максим на ходу спрыгнул, осушил ноги и, морщась, быстро подошел к Степке.

— Быки где?..

— Пропали…

Страшный в зверином гневе повернулся к бежавшему отцу Максим, заорал исступленно:

— Пропали быки, батя!.. Твой сынок… в кровь… мать… разорили нас!.. По миру с сумкой!..

Яков Алексеевич с разбега ударил побелевшего Степку и повалил его на-земь.

— Убью!.. Зоб вырву!.. Признавайся, проклятый, продал быков?!. Тут, небось, купцы… ждали… Через это и охотился за сеном ехать!.. Го-во-ри!..

— Батя!.. Батя!..

В стороне Максим катал по земле Прохора. Бил сапогами в живот, грудь, голову. Прохор закрывал ладонями лицо и глухо мычал.

Выхватив из воза вилы, Максим вздернул Прохора на ноги, сказал просто и тихо.

— Признайся, продали со Степкой быков? Сговорено дело было?

— Братушка!.. Не греши… — поднимал Прохор руки, и кровь густая синевато-черная ползла у него из разбитого рта на рубаху.

— Не скажешь?… — шопотом просипел Максим. Прохор заплакал, икая и дергаясь головой… Зубья вил легко, как в копну сена, вошли ему в грудь, под левый сосок. Кровь потекла не сразу… Степка бился под отцом, выгинаясь дугою, искал губами отцовы руки и целовал на них вспухшие рубцами жилы и рыжую щетину волос…

— Под сердце… бей… — хрипел Яков Алексеевич, распиная Степку на мокрой росистой земле. · · ·

Домой приехали затемно. Яков Алексеевич всю дорогу лежал вниз лицом. На ухабах голова его глухо стукалась в днище повозки. Максим, бросив вожжи, обметал с штанов невидимую пыль. Не доезжая до хутора, скороговоркой кинул:

— Приехали, мол, а они лежат побитые. Не иначе, мол, порешили их из-за быков… А быков взяли…

Яков Алексеевич промолчал. У ворот их встретила Аксинья, Максимова жена. Почесывая под домотканной юбкой большой обвислый живот (ходила она на-сносях), сказала с ленивым сожалением:

— Зря вы кобылу-то гоняли… Быки, вон они, домой пришли, проклятые. Што же Степка-то, аль остался искать?

И, не дождавшись ответа, крестя рот, раззявленный зевотой, пошла в дом тяжелой, ковыляющей походкой.

Семейный человек

За окраиной станицы, промеж немощно-зеленой щетины хвороста, стрянет солнце. Иду от станицы к Дону, к переправе. Влажный песок под ногами пахнет гнилью, как перепрелое, набухшее водой дерево. Дорога путаной заячьей стежкой скользит по хворосту. Натуживаясь и багровея, солнце плюхнулось за станичное кладбище, и следом за мною по хворосту голубизной заклубились сумерки.

Паром привязан к причалу, лиловая вода квохчет под исподом; приплясывая и кособочась, стонают в уключинах весла.

Паромщик черпалом скребет по замшевшему днищу, выплескивает воду. Приподымая голову, глянул на меня косо прорезанными желтоватыми глазами, буркнул нехотя:

— На тот бок правишься? Зараз поедем, отвязывай причал!

— Угребем мы двое?

— Надо бы угресть. Ночь спущается, а народ то ли подойдет, то ли нет.

Подсучивая шаровары, снова глянул не меня, спросил:

— Гляжу я — не свойский ты человек, не из наших краев… Откель бог несет?

— Иду домой из армии.

Паромщик скинул фуражку, кивком головы отбросил назад волосы, похожие на витое кавказское серебро с чернью, подмигивая мне, ощерил с‘еденные зубы: