Изменить стиль страницы

Сам он по-древнему пророчествовал о ней: «Она увлекаема роком. Да сбудутся ее судьбы». — Цитируются слова Наполеона (из его приказа по армии от 22 июня 1812 г.) при переходе французов через Неман и их вторжении в Россию.

Он сам, на рубеже России… — Тютчев приводит один из вариантов третьей части своего стихотворного цикла «Наполеон» (1850). Под «новою загадкой» Тютчев подразумевает известные слова, сказанные Наполеоном на острове Святой Елены: «Через пятьдесят лет Европа будет либо революционной, либо оказаченной» (цит. по: Биогр. С. 223).

Наполеон — это серьезная пародия на Карла Великого… — Тютчев объясняет эту пародийность отсутствием в возводимой империи необходимого фундамента и «законности», прочных исторических корней, христианских традиций и Богопослушания, нарушаемого, напротив, революционным самозахватом и своевольной гордыней. «Непорфирородный царь, возжелавший быть еще непомазанным пророком», — так характеризовал Наполеона в 1813 г. святитель Филарет (Дроздов) в своем «Рассуждении о нравственных причинах неимоверных успехов наших в настоящей войне» (цит. по: Гуминский В. Гоголь, Александр I и Наполеон // Наш современник. 2002. № 3. С. 220). Сущностную беспочвенность и обреченность самочинных имперских притязаний Бонапарта подчеркивал К. В. Меттерних, обнаруживая в них «привкус неуместных претензий выскочки»: «Возведенное им огромное здание было исключительно делом его собственных рук, и он сам стал его фундаментом, однако этому гигантскому сооружению недоставало прочных оснований; составлявшие его материалы являлись лишь обломками других зданий и частью прогнили, а частью не имели крепости уже при своем создании. Замок свода был приподнят, и строение рухнуло сверху донизу» (Bertier de Sauvigny G. de. Metternich et son temps. P. 225).

Не чувствуя за собой собственного права, он всегда играл роль… — По Тютчеву, несовместимое с духом подлинной христианской империи лицедейство в политической практике Наполеона обусловлено теми же причинами, что и ее пародийность. Компенсируя недостаточность «законного» и «вечного» историософского фундамента в своей деятельности, он был вынужден прибегать к созданию искусственных обстоятельств, к подлогам и подменам, к демагогическим и актерским приемам. «Царствовать — значит играть роль, — заявлял Бонапарт. — Государи всегда должны быть на сцене» (цит. по: Коленкур А. де. Мемуары. Поход Наполеона в Россию. М., 1943. С. 346). Наполеон придавал большое значение печатной пропаганде и манипулированию общественным мнением, видя в них незаменимые орудия для создания с помощью ловкой казуистики необходимых стереотипов. По свидетельству современников, Наполеон нередко заставлял присяжных историографов с чрезмерным пафосом изображать свои победы, прославлять «героя», скрывать собственные промахи и преуменьшать воинскую славу других, а когда готовился к войне, то популяризировал лозунги мира. Особую роль в, так сказать, игровой системе французского монарха играла религия, которую он, в отличие от Тютчева, рассматривал не как божественную основу империи, а лишь как самый необходимый миф для «человеческих, слишком человеческих» построений. Еще отправляясь в Египет, он взял с собой среди разных сочинений Ветхий и Новый Завет, Веды, Коран, но эти религиозные книги числились по разделу политики, которой и должны были служить. В Египте он представлял себя мусульманином, как бы используя миссионерские приемы иезуитов (проповедуя христианство в Азии и Африке, они для достижения искомых целей нередко становились брахманами, факирами, конфуцианцами и т. п.). Незадолго до смерти Наполеон признавался: «Я очень счастлив, что не имею религии. Это большое утешение, что у меня нет никаких химерических страхов и что я совсем не боюсь будущего» (цит. по: Bertrand. T. 2. P. 105–106). Заключая конкордат с папой после бурного периода радикального революционного атеизма, он заявлял, что восстанавливает религию «для себя», и видел в христианстве, говоря его собственными словами, не «тайну воплощения», а «тайну социального порядка», незаменимое средство для закрепления неравенства и успокоения бедных, которые должны надеяться на небесное воздаяние, а не убивать богатых на земле. Как самовластный рационалист и утилитарист, Бонапарт находил в Евангелии лишь «прекрасные притчи, превосходную мораль, но мало фактов» и внутренне предпочитал Коран. Он утверждал, что мусульманский рай «побуждает к битве и обещает блаженство тем, кто погибает в ней. Крылья ангелов врачуют раны. Таким образом, религия Магомета во многом способствовала успехам его оружия ‹…› Христианская религия не возбуждает отвагу. Как генерал, я не любил христиан в своей армии. Непредвиденная смерть так опасна; нужно столько труда, чтобы попасть в рай, такое значение придают последним моментам жизни, что это мало согласуется с воинственным духом и неожиданной гибелью» (Bertrand. T. 1. P. 120). В католической же Франции Наполеон неизбежно должен был «играть» с христианством, использовать его как важнейшую составную часть имперского прагматизма. Такая игра была тесно связана с его общим представлением о человеке, в природе которого он хотя и обнаруживал определенные духовные достоинства и добродетели, но не находил для них существенной опоры, которой считал тщеславные корыстные интересы и личные выгоды. В спорах с К. В. Меттернихом он непоколебимо стоял на этом пункте, полагая, что для активной и успешной политики на социальной сцене и не может быть никакой другой опоры, и расценивал искренние высокие побуждения и благородные мотивы как бесплодное мечтательство. Тот же К. В. Меттерних отмечает, что чувства преданных ему людей Бонапарт сравнивал с чувствами детей и собак, на симпатиях и инстинктах которых следует искусно играть. Подобную игру проницательный австрийский дипломат обнаруживал «сквозь маски, которые французский император умело менял. В его причудах, остроумных выходках, приступах гнева, неожиданных вопросах я привык видеть столько сцен с подготовленными и изученными эффектами, рассчитанными на собеседника» (Bertier de Sauvigny G. Metternich et son temps. P. 218). Отсутствие законного права Наполеон компенсировал пышными парадами и торжествами, созданием привилегированного дворянства и полицейского аппарата, перлюстрацией писем, негласным наблюдением за рабочими, крестьянами и военными, цензурой прессы, театральной и судебной деятельности, что обесценивало вводившиеся в его правление Гражданский, Торговый и Уголовный кодексы и давало новые примеры республиканско-монархической «игры» его кентаврических проявлений.

С Константина начинается 5-я и окончательная Империя, христианская Империя. — Тютчев связывает «окончательность» Империи с ее христианскостью, утверждение которой выразительно проявилось в правление Константина Великого (306–337), продолжавшего традиции «великого» Рима, отмежевавшегося от «падшего» и основавшего Второй Рим. В. С. Соловьев подчеркивает: «Языческий Рим пал потому, что его идея абсолютного, обожествленного государства была несовместима с открывшеюся в христианстве истиной, в силу которой верховная государственная власть есть лишь делегация действительно абсолютной богочеловеческой власти Христовой» (Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 562). Новое понимание делегации властных полномочий, которое, и с точки зрения Тютчева, есть единственно истинное и законное, заключается в божественном предназначении Империи (метафорическое обозначение Христа как Императора и Царя происходит из Священного Писания), в исполнении воли Бога, что нашло свое обоснование в государственно-идеологических размышлениях Евсевия Кесарийского. «Почти все библейские эсхатологические пророчества о некоем универсальном мире народов Евсевий относит на счет Pax Constantiniana, помещая Imperium Romanum на место эсхатологического Царства Божия. Политическая реальность Римской империи ставится им в зависимость от церковной доктрины спасения. Своим воскрешением, говорит он, Христос заложил основы своего царства на земле и вручил правление им первому христианскому императору в лице Константина Великого. Но это царство, соединившее в себе империю и церковь, универсально только de jure. Поэтому превратить “юридический” универсалитет империи-церкви в универсалитет de facto — долг императора» (Медведев И. П. Роль Византии в средневековом христианском мире вообще и в христианизации Руси в частности // Рим, Константинополь, Москва: сравнительно-историческое исследование центров идеологии и культуры до XVII в. С. 128). Повинуясь этому долгу, «Константин смотрел на себя не как на главу Церкви, а как на Божия служителя, действующего об руку с Церковью. У него было выражение, что он есть епископ по внешним делам (episcopus laicus) ‹…› Император считал себя обязанным заботиться о мире святых Божиих Церквей, наблюдать за точным исполнением церковных постановлений между своими подданными мирянами и самим духовенством и заботиться о распространении христианства между язычниками. Постепенно в Византии было оформлено твердое учение об отношениях между властями Церкви и государства ‹…› Это и есть единственно правильная идея. Но фактическое ее осуществление более всего зависит от степени искренности взаимоотношений, а это, в свою очередь, определяется глубиной и искренностью веры в народе и в представителях власти церковной и гражданской. Фактически независимость Церкви в ее бесспорнейших правах нарушалась всюду, а церковные власти, в свою очередь, при разных случаях вмешивались в не касающиеся их государственные дела, и столкновения между обоими учреждениями наполняют всю историю» (Тихомиров Л. Религиозно-философские основы истории. М., 1997. С. 272–273). Действительно, «единственно правильная идея» во взаимоотношениях Церкви и государства неоднократно искажалась в конкретной практике, что и предопределяло периоды «помрачения» византийской монархии (см. далее коммент. С. 473). Тем не менее идеал «симфонии» сохранял в «христианской империи» свою нормативную непреложность.