— Что вы, благодарю вас, я не хочу этого! — воскликнула Софи.
— Захоти, не маленькая, как говорит российская поговорка. Ах, ты, лапка! — заключил он и поцеловал у Софи руку, а потом вдруг прибавил:
— А что, ты любишь деньги?
— Люблю, — отвечала та.
— А много у тебя их?
— Есть-таки!
— А все, чай, меньше, чем у меня?
— А у вас много?
— Много! Тысяч триста одними чистыми деньгами, кроме имения и вещей… Все бы, кажется, отдал, кабы какая-нибудь лапка полюбила.
— А вам еще хочется, чтобы вас полюбили? — спросила Софи.
— Очень!.. очень!.. — отвечал почти с азартом Евсевий Осипович. — Вл мне есть что-то нестареющееся; как говорится: стар да петух, молод да протух — пониме?
— Как не пониме, — сказала Софи.
Евсевий Осипович умел на все тоны говорить: и тоном ученого человека, и государственного мужа, и просто русского балагура.
— Здесь, вероятно, охотницы найдутся, — сказала Софи.
Старик начал ее уж искренно забавлять.
— Что ж найдутся?.. У нас ведь тоже, мать, рыло есть: разберем, что барское, что хамское… давай нам настояшего!.. Вот этакая бы, например, прелесть, как ты, полюбила, — распоясывай, значит мошну на все ремни!
— Я? — спросила Софи и захохотала.
— Все бы отдал, всего бы именья наследницей сделал! — продолжал Евсевий Осипович, как бы не слыхав сделанного ему вопроса.
Софи пожала плечами.
— Я, дядюшка, не торгую моими чувствами, — сказала она, явно обидевшись.
Евсевий Осипович нахмурился.
— У вас их и не торгуют, а хотят заслужить их…
Софи грустно усмехнулась.
— Очень уж вы меня, дядюшка, дурно третируете, — произнесла она.
Лицо Евсевия Осиповича окончательно приняло злое выражение.
— Я третирую и третировал вас, — начал он с расстановкой: как прелестнейшую женщину, и если несколько навязчиво возносил мой фимиам вашей красоте, то извините; я все-таки полагал, что бью по нежным и могущим издать симпатичные звуки струнам женского сердца…
Слова эти сконфузили Софи; положение ее сделалось не совсем ловко.
Евсевий Осипович сидел молча и надувшись.
— А что, правда ли, дядюшка, что имения у нас правительство выкупит? — заговорила она, чтобы возобновить хоть сколько-нибудь приличные отношения с хозяином.
— Не знаю-с! — отвечал Евсевий Осипович.
Софи опять на несколько времени замолчала.
— Вы во дворце, дядюшка, у государя бывали? — спросила она, надеясь задеть его за честолюбивую струну.
— Бывал-с! — отвечал и на это лаконически Ливанов.
Софи внутренно покатывалась со смеху.
— Вы, должно быть, в молодости, дядюшка, ужасно были любимы и избалованы женщинами? — свернула было она разговор на прежний предмет; но и то не подействовало: Евсевий Осипович даже не ответил ей.
Вслед затем раздался звонок.
Софи чуть не припрыгнула от радости на месте, а Евсевий Осипович только посмотрел на нее своим холодным и стальным взглядом.
Приехал Бакланов.
Евсевий Осипович почти не ответил ему на поклон.
— Я за вами, кузина, — сказал тот, обращаясь к Софи.
— Ах, да, поедемте, — отвечала она, вставая и надевая шляпку.
Евсевий Осипович продолжал сидеть с нахмуренным лбом.
— Вы, дядюшка, пожалуете ко мне в пятницу? У меня будет кое-кто из моих знакомых, — отнесся к нему Бакланов.
Несколько минут продолжалось довольно странное молчание. Евсевий Осипович наконец обратился к Софи.
— А вы у него будете? — спросил он ее ядовито.
— Если позовет, — отвечала та, кутаясь в шаль.
— Без сомнения, — подхватил Бакланов.
— Хорошо-с, приеду, — сказал ему Евсевий Осипович.
Молодые люди вскоре потом уехали.
Ливанов продолжал сидеть, по крайней мере, часа два; лицо его почти беспрерывно то хмурилось, то волновалось.
Не мешает при этом заметить, что ему было около 70 лет.
2
Бакланов-эстетик
Бакланов поехал с Софи в одной карете.
— Что этот господин надувшись так сидит? — спросил он.
— Не знаю, что-то не в духе, — отвечала она, не находя, видно, нужным объяснять более подробно. — А ты у кого был? — прибавила она.
— У Проскриптского! — отвечал Бакланов недовольным голосом.
— Ну, и что же там?
— Так, чорт знает что: три каких-то небольших комнатки, и вних по крайней мере до пятидесяти человек, и все это, изволите видеть, новые, передовые люди…
И Бакланов с грустью развел руками.
— В мою молодость, когда я был здесь, — продолжал он: Петербург был чиновник, низкопоклонник, торгаш, составитель карьеры, все, что ты хочешь, но все-таки это было взрослые люди, которые имели перед собой и несовсем, может быть, чистые, но очень ясные и определенные цели, а тут какие-то мальчишки, с бессмысленными ребяческими стремлениями. Весь город обратился в мальчишек…
— Но где же весь город? — возразила Софи.
— Разумеется, не по числу, но все-таки на них смотрят, в них видят что-то такое… думают наконец, что это сила.
— Зачем же ты ездишь в это общество, когда оно не нравится тебе? — спросила Софи.
— Что ж не нравится?.. Во-первых, сам хозяин очень умный человек, со сведениями, кабинетный только… все равно что схимник. Я знал его еще в университете. Он и тогда ничего живого не понимал… воздухом дышать не считал за необходимость, искусства ни одного не признавал, а только — вот этак, знаешь, ломать все под идею.
Софи покачала головой, как будто бы и она в самом деле находила, что это нехорошо.
— Но сам-то еще Бог с ним! — продолжал Бакланов: — может быть, и искренно убежден в том, что говорит… По крайней мере, сколько я его знаю, он всегда более или менее держался одного… Но что его за общество, которое его окружает, этот цвет последователей его ярых, это ужасно! — воскликнул Бакланов.
— Кто ж это такие? — спросила его Софи равнодушно.
— Разные господа, и статские и военные, нелепее которых трудно что-нибудь и вообрзить себе: в голове положительно ничего! пусто! свищ!.. Заберутся в это пустое пространство две-три модных идейки… Что они такое, откуда вытекают? — он и знать этого не хочет, а прет только в одну сторону, как лошадь с колером, а другие при этом еще и говоруны; точно мельницы, у которых нет нужных колес, а есть лишние: мелет, стучит, а ничего не вымалывает.
— Это ужасно! — повторила при этом Софи.
— Во-вторых, наша братия помещики: один из них, например, я глубоко убежден, крепостник адский, а кричит и требует в России фаланстерии.
— Что такое фаланстерия? — перебила его Софи.
— Так, чтобы все государство сделать вроде фабрики или казарм; чтобы люди одинаково жили и одевались.
— Что за глупости! — возразила Софи.
Бакланов, в ответ ей, пожал только плечами.
— Наконец семинаристы-дуботолки, — продолжал он: — им еще в риторике лозами отбили печени и воспитали в них ненависть ко всему, еже есть сущего в мире.
— Это смешные, должно быть! — заметила Софи.
— Да, не благоухают светскостью! — подхватил Бакланов: наконец здешние студенты, которые ничего не делют и ничем не занимаются… Мы тоже ничего в наше время не делали; но, по крайней мере, сознавали и стыдились этого, а они еще гордятся… гражданами они, изволите видеть, хотят быть, права земли русской хотят отстаивать… какие?.. кто их просит о том?
И Бакланов склонил даже голову.
— Чтоб охарактеризовать этот круг, — прибавил он с улыбкой: дети вашего милого Эммануила Захаровича тут и в числе самых почетных гостей.
— По богатству, может быть, — объяснила Софи.
— То-то и есть, что нет! А по уму, по направлению своему. Они ходят, говорят, ораторствуют. Это дрянь баснословная! — воскликнул Бакланов.
— Что ж тебя-то это почему так тревожит? — спросила наконец Софи.
— Нет, это нельзя, нельзя! — говорил он: — этому надобно всеми средствами противодействовать!
— Но как ты будешь противодействовать?
— Я буду издавать журнал на эстетических, а не на случайных основаниях, и буду постепенно обличать их бессмыслицу и безобразие. Главное, мне Ливанова надобно затянуть в это дело. Он человек умный и со связями с настоящими учеными.