— Не слушался!.. — повторил Евсевий Осипович в одно и то же время с благоговением и удивлением.
— Да… только другой уж странник, сибиряк тоже наш, приходит ко мне… поговорил я с ним… Вижу, наставником мне может быть… открылся я ему… «Что же, гооврит: видно, Бог не приемлет этой жертвы! Аще не имаши силы творити, да отметешься! Может, теперь ты и в миру станешь жить крепко». Однакоже, брат, как вышел, так и искусился.
— Чем же? — спросил Евсевий Осипович с строгим лицом.
— Да всего и есть, что в лес погулять вышел, а лесища там, и Господи! какие райские! Эта лиственница… береза наша сладкосочная… трава густая, пахучая… сладкогласные птицы поют… Я сооблазнился, грешным делом, да грибков и понабрал, — молоденьких все таких, и пришел в соседнее селенье; там нас хорошо, ласково принимают!..
— Хорошо? — спросил Евсевий Оспиович.
— Да, все равно за отцов родных… Попросил я одну старушку… «Зажарь», говорю. «Ай, отче, говорит, повели только!» — и нажарила мне, братец, большую-большущую сковороду, все на маслице, я и съел, и так после того моторить меня стало. «Нет, демаю, баста! шалишь, не гожусь еще в мире жить», и в келью опять…
— Это он в землянках и в дебрях сибирских жил, — обратился Евсевий Осипович к Бакланову и несколько времени не спускал с него глаз, как бы желая изведать, что такое он думает о том, что теперь слышит и видит перед собой.
Александр, со своей стороны, не находился ничего делать, как глядеть себе на ногти.
— В человеке два Адама: один ветхий, греховный, а другой новый, во Христе обновленный. Если теперь телеса наши, этого Адама греховного, не бичевать, они сейчас же возымут…
— Несколько уже видений имел, — объяснил совершенно серьезным образом Евсевий Осипович о своем госте.
— Табак я нюхать люблю, — продолжал и тот, как бы в подтверждение его слов: — сидишь этак, вдруг подходит к тебе девка или баба — красивая такая: «Отче, говорит, на-ка, табачку понюхай!». Ну, перектрестился и видишь, что наваждение одно!..
Евсевий Осипович сидел, распустив от умиления руки.
— А я-те сказывал, как гора мне сказала: «аминь»?
— Нет, — отвечал Евсевий Осипович, как бы очнувшись.
— Иду я, братец, в Пермской губернии и так приустал, Боже ты мой! — ноги обтер… спинищу разломило, хоть ложись да умирай тут, шабаш! Только я, братец, взмолился: «Господи! говорю, в скорбях, недугах и печалях вопию к Тебе», так, знаешь, молитвинку от себя свою проговорил… Тоько, братец ты мой, гора-то… боьшущая такая быа, на которую я пер-то: «аминь!», говорит.
— Да почем же ты знаешь, что это гора сказала?.. — спросил даже Евсевий Осипович с некоторым сомнением.
— Да никого, друже мое, никого, окромя ее, не было… так-таки твердым мужским голосом и говорит: «аминь!», говорит. Ну уж я и взмоился, всплакал тут…
Бакланов все это слушал, как ошеломленный, и думал: «Что, эти два человека — помешаны или только плуты?». Но дядя был замечательного ума человек, а странник казался таким добрым и откровенным. Невольно мелькавшая в это время улыбка на губах Баклановане скрылась от блестящего и холодного, как сталь, взгляда дяди.
Собеседник его наконец начал вставать и прощаться.
— Выпей на дорожку посошок-то! — сказал ему Евсевий Осипович.
— Ты вот меня сладким винцом угощаешь, — отвечал старик, выпивая рюмку: — а я больше водку мужицкую, простую люблю, да не пью!
— И не пей, гадость! — подтвердил Евсевий Осипович.
— Не упивайся вином: в нем же есть блуд, а она, наша матушка российская, такая насчет этого разбористая… — говорил старик, ища свой посох и клобук.
— Ну, прощайте, — сказал он.
— Прощайте, отче!
— Князь Василью Петровичу скажи, что как назад пойду, так к нему жить зайду, беспременно, не кучился бы.
— Скажу!
— А у графини Вареньки я посошок свой железный оставил; скажи, чтоб она владела им на здоровье да во спасенье.
— Скажу, скажу, — повторял Евсевий Осипович и, проводив странника и возвратившись в гостиную, сел и погрузился в глубокую задумчивость.
16
Протекция
Дядя и племянник по крайней мере с полчаса сидели, не говоря друг с другом ни слова. Евсевий Осипович был сердит на Александра за его насмешливый вид в продолжении всей предыдущей сцены.
— Что же вы, поговорить о чем-то со мной хотели? — спросил он его наконец суровым голосом.
— Да, я, дядюшка, насчет того… — начал тот: — теперь я приехал в Петербург… что мне делать с собой?
Евсевий Осипович несколько времени смотрел ему прямо в лицо.
— Что же вы служить, что ли, намерены здесь? — спросил он.
Бакланов пожал плечами.
— Главная моя любовь и наклонность, — отвечал он: — это искусства!
Евсевий Осипович снова уставил на племянника проницательный взгляд.
— И теперь, помилуйте, — продолжал тот заметно начинающим робеть голосом: — я вот был в Эрмитаже: каталога там порядочного нет!
Лицо Евсевия Осиповича начинало принимать как бы несколько бессмысленное выражение.
— Или теперь, — говорил Александр, хотя в горле его и слышалась хрипота: — за границей тоже нет русского гида ни для галлерей ни для музеев… Что бы стоило правительству кого-нибудь послать для этого… и наконец и здесь я желал бы по крайней мере служить при театре!
Далее у Александра не хватало воздуху в груди говорить.
Евсевий Осипович продолжал молчать и не изменял своего положения; потом, как бы все еще под влиянием одолевающих его недоразумений, начал с расстановкой:
— Ничего я не понимаю, что вы такое говорите: здесь гида нет… за границей указателя… служить наконец при театре… Бог знает что такое!
— Я, может быть, дядюшка, неясно выражаюсь, — произнес окончательно растерявшийся Бакланов.
— Совершенно неясно-с! — повторил за ним Евсевий Осипович.
Прошло несколько минут тяжелого молчания.
— Вон, если хотите, — начал Ливанов: — у меня есть тут один господин… на побегушках у меня прежде был, а теперь советником служит, любимец, говорят министра. Я напишу ему. Вы ведь не кандидат?..
— Нет, — отвечал Бакланов, конфузясь.
— Значит, вам надо в губернском ведомстве начинать. Я напишу ему, он возьмет вас.
Александр на первых порах обиделся этим предложением.
— Я бы желал, по крайней мере, дядюшка, у вас под вашим начальством служить.
— Да мне-то куда девать вас? — возразил ему Евсевий Осипович: я и без того слишком взыскан милостями государя императора моего, да как еще всю родню-то валить на него, так густо будет.
— Я, дядюшка, не о том прошу, а чтобы вы дали мне хоть маленький ход.
— Нет, вы больше того просите. У меня вакансий нет! Значит, вы хотите, чтоб я для вас выгнал какого-нибудь честного труженика и, в виду всех, на позор себе, посадил на его место вас, моего племянника, — вот вы чего хотите.
— Я этого не говорил-с! — сказал Бакланов, окончательно обидевшись.
— Дать ход, — продолжал Евсевий Осипович: — вам дают его ступайте! В вас есть некоторый ум, некоторое образование, некоторые способности.
На словах: «некоторые», Евсевий Осипович делал заметное ударение.
— Все это, разумеется, в вас забито и загажено полувоспитанием (настоящим воспитанием Евсевий Осипович считал только ихнее, сектантское), но исправляйтесь, трудитесь!..
— Я трудиться готов! — произнес Бакланов и потом, помолчав, прибавил: — позвольте, по крайней мере, хоть к этому господину письмо!
— Подайте мне перо и лист бумаги… там в кабинете, на шифоньерке… — сказал Евсевий Осипович.
Александр пошел в кабинет.
— Не разбейте там и не уроните чего-нибудь!.. У меня вещи все хорошие!.. — крикнул ему Ливанов.
«Вот скот-то!» — с бешенством думал Бакланов.
Записку Евсевий Осипович написал не длинную.
«Емелюшка прокаженный! Прими сего юнца к себе на службу, — это мой племянник!»
Запечатав ее, он отдал Бакланову.
Слова: «Емелюшка прокаженный» были Ливановым употреблены в виде ласки, так как Нетопоренко, тоже несколько принадлежавший к их толку, рассказывал, что в молодости он сидел с сведенными руками и ногами и исцелился от этого чудом.