Изменить стиль страницы

Он доказал, что понимает смысл сделанной ему уступки, уйдя рано в этот вечер. Но на следующий день он ушел уже не так рано, и так как он не выказывал намерения касаться запретных вопросов, Кэт была рада видеть его. Вскоре у него вошло в привычку заходить к ней по вечерам и присоединяться к группе людей, собиравшихся вокруг лампы, при открытых дверях и окнах. Кэт, счастливая от видимых результатов ее трудов, расцветавших на ее глазах, обращала все меньше и меньше внимания на его присутствие. Иногда она поддавалась его уговорам и выходила на веранду в чудную индийскую ночь — одну из тех ночей, когда зарницы играют на небе, словно вынутые из ножен мечи; небеса плывут над затихшей землей. Но обычно они сидели в доме с миссионером и его женой, разговаривая о Топазе, больнице, магарадже Кунваре, плотине и, иногда, о детях Эстеса в Бангоре. Но, по большей части, разговор касался мелочей их уединенной жизни, что раздражало и огорчало Тарвина.

Когда разговор на эти темы замедлялся, Тарвин быстро менял предмет его, обращаясь к Эстесу с вопросами о тарифе или обращении серебра, и разговор становился оживленным. Тарвин получил образование, большей частью, из газетных статей. Сама жизнь и привычка прокладывать себе путь сыграли также свою роль в его образовании, и он обладал каким-то особенным нюхом, позволявшим ему правильно разбираться в газетных теориях, в системах и в школах.

Но аргументы не привлекали его. Когда мог, он разговаривал с Кэт; в последнее время чаще всего о больнице, так как ее успехи в этом отношении ободряли ее. Она наконец согласилась на его мольбы показать ему это чудо, чтобы самому убедиться в произведенных ею реформах.

Дела очень улучшились со времени ее появления, но одна Кэт знала, сколько еще оставалось сделать. По крайней мере, больница была чиста и уютна, когда они осматривали ее, и больные были благодарны за ласковый уход и искусное лечение, о котором они и не мечтали до тех пор. При каждом излечении в стране распространялась молва о новой докторше, и являлись новые пациенты. Выздоровевшая больная приводила сестру, ребенка или мать в полной уверенности, что «Белая волшебница» может излечить все. Они не знали всех размеров помощи, которую, оказалось, могла принести Кэт своей тихой деятельностью, но благословляли ее и за то, что знали. Ее энергия увлекла на путь реформ даже Дунпата Рая. Он заинтересовался обмазыванием известкой каменных стен, дезинфекцией палат, проветриванием постельного белья и даже уничтожением постелей, на которых умирали больные оспой, доставлявшие ему прежде побочные доходы. Как туземец, он лучше работал при женщине, за которой, как он знал, стоит энергичный белый человек. Посещение Тарвина и несколько одобрительных слов, сказанных ему этим посторонним человеком, дали ему понять это.

Тарвин не понимал бессвязного разговора приходящих пациентов и не посетил женских палат; но он видел достаточно, чтобы искренне поздравить Кэт. Она улыбнулась от удовольствия. Миссис Эстес относилась к ее делу с сочувствием, но без всякого энтузиазма. Приятно было слышать похвалы Ника, тем более что он так осуждал ее проект.

— Тут чисто и гигиенично, деточка, — говорил он, всюду заглядывая и нюхая, — вы сотворили чудеса с этими слизняками. Если бы в оппозиции были вы, а не ваш отец, не быть бы мне членом законодательных учреждений.

Кэт никогда не рассказывала ему о той большой работе среди женщин дворца магараджи, которая выпала на ее долю. С первого же раза она поняла, что дворец управляется одной государыней, о которой женщины говорили шепотом; малейшее слово ее, переданное устами смеющегося ребенка, возбуждало гул в набитых женщинами лабиринтах дворца. Только однажды она видела эту царственную особу, блестевшую, словно светлячок среди кучи подушек, — стройную, черноволосую, на вид молодую девушку, с голосом нежным, как журчание воды ночью, и с глазами, в которых не было и тени страха. Она лениво обернулась, причем драгоценности звякнули на ее щиколотках, руках и груди, и долго, ничего не говоря, смотрела на Кэт.

— Я послала за вами, чтобы повидать вас, — наконец сказала она. — Вы приехали из-за моря помогать этим скотам?

Кэт кивнула головой; вся душа ее возмущалась против этой великолепно одетой женщины с серебристым голосом.

— Вы не замужем? — Ситабхаи заложила руки за голову и смотрела на павлинов, нарисованных на потолке.

Кэт ничего не ответила, но сердце у нее кипело.

— Есть тут больные? — резко спросила она. — У меня нет времени.

— Нет, разве, может быть, вы сами больны. Бывает, что болеют, не зная этого.

Молодая женщина повернула голову и встретила взгляд Кэт, горевший негодованием. Эта женщина, утопавшая в лености, покушалась на жизнь магараджа Кунвара, и самое ужасное — она была моложе ее, Кэт.

— Achcha, — еще медленнее проговорила Ситабхаи, пристально всматриваясь в лицо Кэт. — Если вы так ненавидите меня, то почему не скажете прямо? Вы, белые люди, любите правду.

Кэт повернулась, чтобы уйти из комнаты. Ситабхаи окликнула ее и, подчиняясь какому-то капризу властной женщины, хотела приласкать ее, но Кэт убежала в негодовании и никогда уже более не показывалась в этом флигеле дворца. Никто из живших там женщин не призывал ее. Не раз, когда она проходила мимо входа в апартаменты Ситабхаи, она видела обнаженного ребенка, размахивавшего украшенным драгоценными камнями ножом и громко кричавшего над обезглавленным трупом козы, кровь которой заливала белый мрамор.

— Это сын цыганки, — говорили женщины. — Он каждый день учится убивать. Змея — всегда змея, а цыган — цыган до могилы.

В том флигеле дворца, который специально избрала Кэт для своих посещений, не было ни убийств коз, ни пения песен, не раздавалось звуков музыкальных инструментов. Тут, забытая магараджей, составлявшая предмет насмешек девушек-прислужниц Ситабхаи, жила мать магараджа Кунвара. Ситабхаи отняла у нее — колдовством, известным цыганкам, как говорили ее приверженцы, красотой и опытностью в любви, как воспевали в другом флигеле дворца — все почести и уважение, положенные ей как государыне-матери. Там, где прежде были десятки прислужниц, остались десятки пустых комнат. Женщины, оставшиеся с падшей государыней, казались беспомощными и безобразными. Сама она, по восточным взглядам, была уже пожилая женщина, то есть старше двадцати пяти лет, и никогда не отличалась особенной красотой.

Глаза ее потускнели от слез, а ум был полон предрассудков, дневных и ночных страхов и неопределенных ужасов — следствие одиночества, заставлявшего ее дрожать при звуке шагов. В годы своего процветания она привыкла душиться, надевать свои драгоценности и с заплетенными в косу волосами ожидать прихода магараджи. Она по-прежнему требовала, чтобы ей подавали ее драгоценные уборы, одевалась, как прежде, и ждала посреди почтительного молчания своих приближенных, пока ночь не уступала места заре, а заря не обнаруживала морщин на ее щеках. Кэт видела одно такое ночное бдение и, может быть, не сумела сдержать удивления, выразившегося в ее глазах, потому что государыня-мать, сняв уборы, застенчиво приласкалась к Кэт и просила молодую девушку не смеяться над ней.

— Вы не понимаете, мисс Кэт, — умоляюще проговорила она. — У вас в стране свои обычаи, у нас свои; но все же вы женщина и поймете.

— Но ведь вы знаете, что никто не придет, — нежно сказала Кэт.

— Да, знаю, но — нет, вы не женщина, а волшебница, явившаяся из-за моря, чтобы помочь мне.

Тут Кэт снова была сбита с толку. За исключением слов, переданных ей магараджей Кунваром, государыня-мать никогда не упоминала об опасности, угрожавшей жизни ее сына. Много раз пробовала Кэт навести разговор на эту тему, услышать хоть намек на характер заговора.

— Я ничего не знаю, — отвечала мать ребенка. — Тут, за завесой, никто ничего не знает. Мисс Кэт, если бы мои прислужницы лежали мертвыми, вон там на солнце, в полдень, — она показала из окошка вниз на мощеную дорожку, — я ничего не должна была бы знать. Я ничего не знаю из того, что сказала, но ведь позволено же, — она понизила голос до шепота, — позволено же матери просить другую женщину смотреть за ее сыном. Он теперь настолько вырос, что считает себя взрослым, и ходит далеко, и так молод, что не подозревает, что на свете существует зло. Аи! И он так умен, что знает в тысячу раз больше меня; он говорит по-английски, как англичанин. Как могу я следить за ним при моих малых познаниях и моей очень большой любви? Я говорю вам: будьте добры к моему сыну. Это я могу сказать вслух и даже написать на стене, если нужно. В этом нет ничего дурного. Но, видите, если бы я сказала больше, цемент между камнями подо мной раздвинулся бы, чтобы поглотить мои слова, и ветер разнес бы их по деревням. Я здесь чужая — из Кулу, за тысячи тысяч миль отсюда. Меня принесли сюда на носилках, чтобы выдать замуж — несли в темноте целый месяц, и, не скажи мне некоторые из моих женщин, я не знала бы, с какой стороны дует ветер из Кулу. Что может сделать чужая корова в хлеву? Боги свидетели.