Изменить стиль страницы

Короткая пауза, и глаза чтеца все так же смотрят куда-то вдаль. Во все время чтения ни малейшего движения, ни одного жеста, только лицо и глаза его живут.

Он спокойно передает словами то, что переживает, чувствует, ощущает.

Глядя вдаль, он спрашивает:
Но где же люди? — и отвечает:
Ни души среди забытых деревень…

И потом так же спокойно рассказывает о встрече со стариком, который просит его подвезти. Предлагает ему сесть рядом с собой, но тот, бывший барский камердинер, после объявления воли выброшенный наследниками за старостью и недовольный всем, еще помнит барскую дисциплину и, отказавшись, садится рядом с ямщиком на облучок, ворчит и ругает все новое, даже волю.

Отживший мир в его лице,
Казалось, силы напрягал.

Идет разговор со стариком, который кивнул головой на молодого парня-ямщика.

И все мы, зрители, видим и ямщика и старого камердинера.

Глаза Ермоловой опять покрылись дымкой грусти, но это было уже в последний раз.

Сердито бросает старик:
Вот парень вам из молодых…
Спросите их,
Куда глядят? Чего хотят?
Парень в недоумении:
Никак желанное словцо
Не попадало на язык…
— Чего?.. — он начал было вслух…
Да вдруг как кудрями встряхнет,
Да вдруг как свистнет во весь дух —
И тройка ринулась вперед!
Вперед, в пространство без конца…
Ермолова откидывается на спинку стула.

Мерцавшие зарницы сменились в ее глазах сверкнувшей молнией, будто она сама мчится на бешеной тройке:

Вперед, в пространство без конца…
А чтец, между тем, заканчивает:
Неслись! — Куда ж вас дьявол мчит? —
Вдруг сорвалось у старика.
А тот летит, лишь вдаль глядит,
А даль-то, даль как широка!

Зимний сезон кончился. Мне предстояло или остаться в летнем помещении Кружка в Москве, или уехать в Смоленск. И я бы угодил в начавшийся тогда набор добровольцев в Сербию, что наверное бы для меня добром не кончилось, да опять случай подвернулся. Встретил я казака Бокова, с которым я познакомился еще в цирковые времена, и позвал он меня к себе на Дон.

— Степь-то какая сейчас! Потом съездим на Кавказ, надо кабардинских маток купить! Поживем лето на зимовнике.

Неудержимо потянула меня степь-матушка.

Уехали мы со скорым поездом на другое утро — не простился ни с кем, и всю Москву забыл. Да и до Москвы ли! За Воронежем степь с каждым часом все изумруднее… Дон засинел… А там первый раз в жизни синь моря увидал. Зимовник оказался благоустроенным. Семья Бокова приняла меня прекрасно… Опять я в табунах — только уж не табунщиком, а гостем. Живу — не нарадуюсь!

А все-таки иногда жуть берет: вдруг приедут Иловайский, Подкопаев, а то еще, чего гляди, мой хозяин, тоже сосед не дальний, пожалует и признает во мне своего беглого табунщика…

Разыграется фантазия — дойдет до жандарма, который на зимовник приезжал. Но скоро пришел этим думам конец.

Собрались мы с моим другом на Кавказ за лошадьми и покатили. С собой взяли двух казаков — лошадей вести.

А в Кабарде у Бокова знакомства большие, таскают нас как дорогих гостей из аула в аул, устраивают охоты, тамаши. Побывали даже в урусбнях на Эльбрусе, турью охоту горцы нам устроили.

Боков — удалец хоть куда, но и мне почет не малый был: уж очень поразило их мое цирковое искусство, меткая стрельба да знание лошади — опыт прошлого. К горам, которые я впервые увидел, я скоро привык. Надо сказать, что Боков подарил мне еще на зимовнике свою черкеску, бурку, кинжал — словом, одел меня настоящим кабардинцем и сам так же был одет. Боков взял со стены своего кабинета две нарезные двустволки — охота будет.

Недели три мы гуляли. Наконец Боков зовет домой ехать.

— Пора! Скоро дед именинник! Большой праздник будет… Весь Дон съедется! Из Черкасска приедут, а уж соседи и все будут…

И сразу все настроение испортил:

«Узнают, да еще арестуют!»

Я промолчал — и решил удрать дорогой, поближе к Москве, и пристроиться где-нибудь в театре.

Так и решил, а вышло иначе. И хорошо вышло, как уж я после увидел.

На турьей охоте с нами был горец, который обратил мое внимание: ну совсем Аммалат-Бек из романа Марлинского или лермонтовский Казбич. Или скорее смесь того и другого. Видно только, что среди горцев он особа важная — стрелок и джигит удивительный, шашка, кинжал и газыри в золоте. На тамаши в глухом горном ауле, где была нам устроена охота, горцы на него смотрели с каким-то обожанием, держались почтительно и сами не начинали разговоров, и он больше молчал.

А разговорился он со мной. Оказывается, почти один из окружающих он немного владел русским языком. Его заинтересовали некоторые мои цирковые штуки, и хотя он почти не задавал вопросов, но чувствовалось, что это горская гордость не позволяет ему проявлять любопытство. И я рассказал ему, что я актер, служил в цирке, охотник с детства и нехотя оставляю Кавказ, да кстати у меня и паспорта нет. Разоткровенничался.

Видимо, я его заинтересовал и понравился ему, потому что в заключение он сказал:

— Ти мэнэ кунак — я тэбэ кунак! Моя — твоя, твоя — моя!

И запили слова наши бузой.

* * *

Утром мы выехали чуть свет. Моего кунака уже не было, и на вопрос мой, где он, я получил в ответ одно слово: «Ушля».

И больше ничего не мог добиться.

Через два дня, рано утром, проснувшись в Пятигорске, в гостинице, я увидал на стене объявление, что драматической труппой Максимова-Христича открываются спектакли. И ожил сразу. За чаем я сказал Бокову, что я останусь на несколько спектаклей, а через две недели приеду к нему на зимовник, на чем мы и порешили. В девять часов со случайным попутчиком, офицером, окончившим лечение, Боков поехал в Россию. Я решил проводить друга, а потом идти на Машук, побывать на могиле Лермонтова, моего самого любимого поэта в гимназии, а затем отправиться к Максимову-Христичу.

Прощаясь еще в номере, Боков взял слово, что если не выйдет с театром, — ехать к нему.

* * *

Но не пришлось мне ни попасть в театр, ни поехать на зимовник Бокова и, первым делом, не подняться на могилу Лермонтова.

Тут случилось что-то необъяснимое. Я подходил уже к той тропинке, по которой надо взбираться в гору, как послышалась тропота и быстрой ходой меня догоняли три всадника на прекрасных гнедых кабардинках. Четвертую, такую же красавицу, с легким вьюком вели в поводу. Первая фигура показалась знакомой, и я узнал моего кунака. За ним два джигита, таких же высоких и стройных, как он, с лицами, будто выкованными из бронзы: один с седеющей острой бородкой, а другой молодой.

Кунак прямо с ходу осадил коня, что сделали, будто по команде, и спутники, остановился и подал мне по-русски руку.

Через несколько минут, шагах в пятидесяти от дороги, в густом кустарнике, мы сидели с кунаком на траве, и я рассказывал ему свои обстоятельства.

— Ва! Мы кунаки! Мои деньги — твои деньги, мой лошадь — твой лошадь! — И предложил мне гулять с ним, пока я хочу. — Охотиться будем… Туда-сюда поедем. Хорошо будет.

Он мне говорил «ты», и я ему тоже.

— А как тебя звать? — спросил я.

Шевельнул он правой рукой, и вмиг вырос перед нами один из джигитов, который постарше, и он ему что-то сказал.

— Ага![11] — и еще несколько непонятных мне слов, приложив руку к голове и сердцу, произнес джигит.

вернуться

11

Ага — начальник