Вестовые Панфилова принесли адмиралам матросский обед и бутылку вина.
– Все-таки, Александр Иванович, с опозданием, но выпьем по случаю твоего производства?
– Два бокала, – ответил Панфилов, – первый по случаю вашего дня рождения…
– Поди ты, – удивился Нахимов, – и верно, мне сегодня пятьдесят четыре. Платон выболтал?
– А я, кажется, и сам могу вспомнить. Сколько раз праздновали. Но – по совести – напомнил мне Сатин. Наш отставной боцман теперь определился волонтером и состоит здесь канониром.
– Сатин, Сатин… – задумчиво повторяет Павел Степанович. – А не находишь ли ты, Александр Иванович, что у матросов тоже есть традиции, своя, неведомая нам школа мысли. И Кошка у такого вот Сатина или подобного ему воспитывался… И у Кошки следующее поколение заимствует, как любить отечество без наших барских слов. Вот-с Пищенко Трофима, десятилетнего сиротку, знаешь? Бесстрашно под огнем носит к пушке картузы с порохом.
Они выпивают по бокалу любимой Нахимовым марсалы, – бережлив оказался Панфилов. От второго – адмирал решительно отказывается.
– Час, Александр Иванович, неподходящий. Разве вечером, если будет спокойно, загляни ко мне. Мои молодые люди хвастали, что тоже раздобыли вина и скумбрию парового копчения. Загляни, брат Александра, – вдруг переходит он на интимное "ты" и неловко целует Панфилова в колючую щеку.
– В следующем году чтобы под ногами у нас была палуба, – тихо и будто просительно произносит Панфилов.
– Дай бог, дай бог, – Павел Степанович медленно идет к лошадям, в группе своих адъютантов.
И в последний раз видит Панфилов, как его старый командир и столь же старый друг перекидывает свое плотное большое тело через седло и по-моряцки растопыривает в стременах сапоги. Сутулая спина и белая фуражка убегают в облаке пыли, скрываются в Доковом овраге. Адмирал, завернув в город свою свиту, сам отправляется на Малахов курган.
В раздумье Панфилов подходит к группе моряков, гогочущих под траверсом.
– Опять, Кошка, подвигами удивляешь?
– Да нет же, ваше высокопревосходительство. Сказываю, как в последнюю бомбардировку одна вдова убивалась, що сын ее на Малаховом. Стала на вулице и вопит: "Ой, лышенько, ой, лышенько; и зачем тебя родила!" А я ей кажу: та чого ты, тетка, там же флотский Павел Степанович.
– Ну?
– Она враз и замолкла. Значит, поверила, що з Нахимовым-адмиралом сын ее целехонький буде.
Взрыв бомбы заглушает его слова. Один из слушателей с криком запрокидывает раненую голову.
– Марш в блиндаж лишние, – сердито говорит Панфилов.
Через батарею Жерве Павел Степанович пешком идет к Малаховой башне.
В нижнем каземате церковная служба, и бас попа, сопровождаемый недружным солдатским хором, возносит молитвы.
В жарком воздухе стоит запах ладана и пороха. Вытянувшиеся перед входом в каземат солдатские ряды с непокрытыми головами вызывают у адмирала раздражение.
"Ну, к чему людей утомлять в самый жаркий час. Им бы пляску, песни, рассказы, баню или, по частям, к морю искупаться, а тут тоску наводят".
– Вы зайдете, Павел Степанович? – спрашивает Керн.
– Я вас не держу, капитан, – с досадой отвечает адмирал и, прихрамывая, взбирается на стену бастиона,
На всем пространстве между Камчаткой и Малаховым причудливыми зигзагами поднялись гребни новых неприятельских траншей. В сотне саженей взлетают вверх комки земли и ложатся на обращенный к кургану фас.
– Двенадцатую батарею вчера открыли. Каждый день новая батарея, и всё против кургана, – говорит Керн. – Не угодно ли отслушать молебствие, Павел Степанович? Солдаты всегда рады вам.
– Я уже сказал, что не держу вас. Ступайте! Ступайте! Я приду-с.
Павел Степанович выставляется из амбразуры и смотрит в сторону Киленбалки. Несколько штуцерных пуль с разноголосым тонким шипением облетают вокруг его головы. Сухая земля сыплется струйками из мешков.
Керн быстрым жестом показывает комендору ближнего орудия на адмирала. Матрос становится за спиной Нахимова и звучно откашливается.
– Тебе что, друг? – оглядывается адмирал.
– Ваше высокопревосходительство, Павел Степанович, вы трошки отодвиньтесь. Стрелки у них меткие.
– Целят довольно хорошо-с, – спокойно соглашается Нахимов, – да не всякая пуля в лоб. Ты, друг, лучше ударь вон по тем работам. Больно уж они обнаглели. Сходи за командиром батареи.
– А вы сами наведите. У вас ловко, – просит загорелый, скуластый парень. У него широкие плечи, движения твердые и неторопливые, и в лице то спокойное упорство, которое всегда увеличивает силы Павла Степановича и помогает ему верить, что с такими бойцами невозможное возможно…
– Добро! Пойдем к пушке… Постой-ка, брат, мы с тобою в Синопе палили?
– Точно так, вы, Павел Степанович, мою пушку наводили.
Вместе с командиром батареи, лейтенантом Лесли, капитан 1-го ранга Керн облегченно крестится:
– Ну, слава богу, отошел от амбразуры. Только бы они до отъезда Павла Степановича не начали отвечать.
И в самом деле, скоро за выстрелом раздается глухой удар. Светлая бомба с шипением делает крутую дугу, падает позади пушки.
– Ишь, ловко зацепила, – кричит сигнальщик, – трех сразу подняла.
Павел Степанович спрашивает Лесли:
– Что же, за батареей неприятельской никто не наблюдает?!
Укоризненно пожав плечами, он выходит на открытое место и взбирается на банкет. В стороне французской батареи расходится пороховое облако. Адмирал подносит к глазам свою неизменную подзорную трубу. Он стоит спокойный, внимательный к движениям неприятеля. Вот на солнце мелькнула красная феска, блеснул ствол. Эге, да там зуавы, штуцерники! Значит, ночью вылазка может дать трофеи. Надо будет вызвать охотников, заодно пушки заклепают.
Керн и Лесли снова волнуются.
– Ведь под прицел встал. Как на параде, во весь рост. Я его силой стащу.
– Позорно нам будет, ежели ранят Павла Степановича. Глаза тогда не поднять.
И адъютанты вылезли из тени, в которой дремали, наверстывая бессонную ночь. Они сидят на бруствере, сворачивают папироски из желтой бумаги и волнуются: не ровен час – ударит ядро прямо в дорогого начальника.
Вдруг опять запели штуцерные пули. Возле Керна посыпалась щебенка, поднялась щекочущая пыль.
– Ну, так и есть, заметили!
– Павел Степанович!
– Ваше превосходительство!
– Сойдите же, Павел Степанович!
Адмирал не отвечает. Еще в левый угол французской батареи надо посмотреть. Да, там свежий горб земли – еще осадное орудие будет… Пуля летит у руки, жужжит под ухом, будто шмель забрался в раковину. Ну, конечно, не всякая пуля в лоб…
И он падает… Сознания уже нет.
Он тяжело падает на руки подбежавших офицеров и без сознания совершает последний путь через город.
Сначала рана наскоро закрыта носовым платком лейтенанта Лесли. Кровь выступает на лбу над правым глазом, алыми каплями медленно струится по виску. Потом на перевязочном пункте сестра милосердия охватывает эту благородную голову плотным бинтом и поверх – белым полотенцем. Свинцово тяжелые, усталые веки прикрывают зоркие глаза адмирала. Мертвенная бледность обостряет нос и щеки. Теперь горбоносое лицо строго, как холодный мрамор античных статуй.
Но оно родное толпам, которые провожают носилки до Павловского мыска, все увеличиваясь в силе. Много их, солдат, матросов, женщин, но все сторожко блюдут тишину, точно боятся разбудить раненого адмирала.
Не может, не должна отлетать от Севастополя душа обороны, выразитель мужества и стойкости его защитников. Не может кусок свинца, отлитый в чужой земле, убить Нахимова.
– Он очнулся?
– Нет, без сознания.
– Он поглядел? Дрогнули веки?
– Нет, не открывает глаз.
– Дышит? Жив?
– Жив, уж врачи постараются.
– Беда, Пирогов уехал. Тот бы вылечил. Матроски бегут, спотыкаются на булыжниках, шепотом причитают:
– Ой, горе, горюшко! Ой, проклятые, лучше бы всех нас побили! Ой, господи, не _дай помереть мученику, страдальцу…