Изменить стиль страницы

Не уложившись в обещанный срок, Набоков шлет Лафлину очередное письмо (от 13 ноября 1942 г.), в котором опять извиняется за задержку: «Надеюсь, я смогу прислать тебе манускрипт к Рождеству. Книга почти готова. Имей я две недели для последнего рывка, и еще дней десять, чтобы продиктовать написанное моей жене (сам я не умею печатать), тогда я был бы уверен, что все будет готово вовремя. Я прочитал один из отрывков Уилсону, и его реакция была в высшей степени доброжелательной».[79]

Несмотря на все заверения, работа над книгой затянулась вплоть до мая 1943 г., когда манускрипт наконец был выслан ангельски терпеливому издателю. «Только что послал тебе по почте моего "Гоголя в Зазеркалье", — пишет Набоков Лафлину 26 мая 1943 г. — Эта маленькая книга стоила мне гораздо больших усилий, чем любая из моих прежних вещей. Причина проста. Я должен был сначала создать Гоголя (перевести его), а затем уже обсуждать его (переводить на английский мои русские мысли о нем). Постоянные судорожные переключения с одного вида работы на другой совершенно измотали меня. На написание книги у меня ушел целый год. Я никогда не принял бы твоего предложения, знай я, сколько моей крови и моих мозгов поглотит этот труд, да и ты никогда не сделал бы мне этого предложения, если бы знал, сколько тебе придется ждать (думаю, твое терпение — качество настоящего художника). Вероятно, то тут, то там в книге могут встретиться погрешности. Хотел бы я увидеть англичанина, который мог бы написать книгу о Шекспире на русском языке. Я очень слаб и слабо улыбаюсь, лежа в своей частной родильной палате, и ожидаю роз».[80]

Они и не замедлили явиться, когда в августе 1944 г. "Николай Гоголь" (от прежнего названия Набокову пришлось отказаться) вышел из печати. Первым пышную критическую розу Набокову преподнес Эдмунд Уилсон <см.>, все еще продолжавший играть роль набоковского ангела-хранителя. В целом Уилсон был самого высокого мнения о книге, однако у его критической розы все же нашлось несколько колючих шипов, едва ли самолюбивого автора порадовали уилсоновские замечания относительно его «ужасных каламбуров» и «грамматической небрежности».

Зато рецензия Марджери Фарбер была выдержана в розово-комплиментарных тонах и не была омрачена никакими серьезными замечаниями: «Владимир Набоков не только выдающийся двуязычный поэт и романист, владеющий английским языком столь же безупречно, как и родным русским, — он еще и верный гоголевский поклонник (как бы Набоков ни отпирался, в его новом романе "Истинная жизнь Себастьяна Найта" слишком много доказательств этого). Он способен представить нам своего великого соотечественника так, как не может никто из англоязычных критиков, и таким способом, который доступен далеко не каждому автору, пишущему на родном языке. Его текстовой разбор "Мертвых душ", «Ревизора» и «Шинели» изумительно точен, а прочувствованный анализ стиля никогда не отделяет язык от основного авторского замысла, что является ценным вкладом в золотой фонд литературной критики» (Farber M. Nikolai Gogol: The Man and His Nightmares // NYTBR. 1944. 5 November. P. 29).

"Николай Гоголь" не остался незамеченным и в эмигрантской литературной среде, о чем свидетельствует вдумчивая рецензия Г. Федотова <см.> Несмотря на свое уважение к автору книги, Федотов не побоялся оспорить его гиперэстетскую трактовку гоголевского творчества и пришел к вполне обоснованному выводу: «Попытка Набокова отрицать, наравне с реализмом, человечески нравственное содержание Гоголя обессмысливает и его искусство, и его судьбу».

Но больше всего критических замечаний содержалось в колючей рецензии Филипа Рава, редактора леворадикального журнала «Патизэн ревью». Социально ангажированного критика явно не устраивала набоковская интерпретация гоголевского творчества: «"Николай Гоголь" Владимира Набокова — исследование неадекватное великому писателю. Прекрасно разбираясь в гротескном начале творчества Гоголя и во всем том, что связывает его с поэзией иррационального, духом абсурда и мистификации, Набоков абсолютно слеп по отношению к социально-историческому и, особенно, национальному фону гоголевской тематики. Демонстрируя дурного сорта софизмы и еще более никудышную логику, он отбрасывает как раз те аспекты гоголевского творчества, которые вписывают его в русский контекст.

В Набокове чувствуется что-то вроде панического страха перед всякого рода литературной терминологией, которая при использовании не принимает изящно-литературной формы, — страха, следствием которого является строго односторонний подход эстета-модерниста, воспринимающего литературный акт только в качестве феномена "языка, а не идей". (Формула эффектная, но едва ли оригинальная — запоздалый отголосок теорий, выдвинутых русскими формалистами (Шкловский, Жирмунский и др.), теорий, давным-давно показавших свою несостоятельность.) Более того, утверждая, что "гоголевские герои по воле случая оказались русскими помещиками и чиновниками, их воображаемая среда и социальные условия не имеют никакого значения", Набоков доходит в своем формализме до полного абсурда. Столь же горяч он и в отрицании того, что Гоголь может быть каким-либо образом охарактеризован как реалист. Разумеется, Гоголь не задавался целью описывать свое социальное окружение, однако суть заключается в том, что его субъективный метод гиперболизации, карикатуры и фарса привел к созданию образов ленивых, омерзительно самодовольных ничтожеств, достаточно полно выражающих подлинную сущность феодально-бюрократической России» (Rahv F. Strictly One-Sided // Nation. 1944. Vol. 159. № 22 (November 25). P. 658). Выплеснув эти упреки, а также посетовав на то, что Набоков не обратил совершенно никакого внимания на народность гоголевского творчества, придирчивый критик в конце концов смягчился и в завершение своей рецензии милостиво решил, что «это неадекватное исследование может быть рекомендовано читателю, поскольку здесь тщательным образом изучается стилистическое великолепие Гоголя и его формальные приемы» (Ibid).

Несмотря на сравнительную немногочисленность откликов (впрочем, едва ли сам Набоков ожидал, что его книга станет бестселлером и вызовет шквал восторженных отзывов), "Николай Гоголь" значительно укрепил позиции Набокова и способствовал его признанию — не только среди американской литературной элиты, но и в академических кругах (что косвенным образом содействовало его успешной преподавательской карьере). Много лет спустя, в "Заметках переводчика" (1957), Набоков с небрежным кокетством отозвался о своей первой литературоведческой работе как о «довольно поверхностной <…> книжке, о которой так справедливо выразился в классе старый приятель мой, профессор П.: "Ит из э фанни бук — перхапс э литтел ту фанни". Писал я ее, помнится, в горах Юты, в лыжной гостинице на высоте девяти тысячи футов, где единственными моими пособиями были толстый, распадающийся том сочинений Гоголя да монтаж Вересаева, да сугубо гоголевский бывший мэр соседней вымершей рудокопной деревни, да месиво пестрых сведений, набранных мной Бог весть откуда во дни моей всеядной юности».[81]

вернуться

79

SL. P. 43.

вернуться

80

Ibid. P. 45.

вернуться

81

Опыты. 1957. № 8. С. 45.