Изменить стиль страницы

Он снова останавливается, чтобы дать аудитории время постигнуть глубину его мысли. Он должен подготовить её к восприятию следующей, ещё более неожиданной, почти кощунственной идеи. Он собирается поставить лаборанта в белом халате на уровень с самим господом богом — вот истинное содержание его нобелевской лекции!

—   Если заглянем в прошлое,— говорит он,— и охватим взором прогресс науки, который происходит всё более и более нарастающими темпами, мы получим право думать, что исследователи, которые создают или разрушают элементы по своему желанию, сумеют добиться превращений, имеющих характер взрыва, добиться настоящих цепных реакций. И если мы сможем осуществить подобные   превращения, то удастся высвободить огромное количество энергии, которую можно  будет использовать.

Зал отвечает шумом, он готовится разразиться аплодисментами. Да, это хорошая концовка — так высоко вознести человека, столь многое пообещать человечеству. Теперь вполне пристойно раскланяться и с торжеством сойти с трибуны. Отличная лекция, глубокая, воодушевляющая!

Нет, докладчик не собирается на этом кончать. Он молчит и ждёт — но не аплодисментов, а когда окончится шум. Он продолжает, голос его становится резким. Докладчик угрожает, а не гладит по головке.

—   Увы! — говорит он, и это звонкое «увы» с пугающей силой звучит у него.— Если цепная реакция распространится на все элементы нашей планеты, мы должны предвидеть последствия такого катаклизма. Астрономы иногда отмечают, что яркость какой-нибудь звезды незначительной величины внезапно увеличивается, что звезда, ранее не видимая невооружённым глазом, вдруг начинает ярко сверкать на небе. Такое появление новой звезды, такое внезапное увеличение её энергии, возможног следствие превращений, имеющих характер взрыва.

Итак, космическая катастрофа, гибель Земли и Солнца и всех планет,— вот что может проистечь из тех лабораторных работ, за которые докладчик всего два дня назад получил Нобелевскую премию! Резерфорд пошутил, что какой-нибудь идиот в лаборатории может взорвать Вселенную, Жолио не шутит, он серьёзно доказывает. И он предвещает такую опасность не в результате поисков и происков какого-то фантастического идиота, нет, он предвидит её в конечном итоге своих собственных исследований, в дальнейшем их расширении и углублении. Он предупреждает мир от самого себя, от своих учеников, от своих продолжателей, близких и дальних. Не собирается ли он внести проект вообще прекратить исследования атомного ядра? Может быть, он возвращает свою Нобелевскую премию как полученную незаслуженно? Не выскажет ли он всё-таки надежду, что учёные-физики добровольно прекратят углубляться в опаснейший цепной процесс, описанный им?

—   Исследователи бесспорно попытаются воспроизвести этот процесс,— с непоколебимой убеждённостью отвечает он на невысказанный испуганный помысел аудитории. И, выдержав паузу, произносит последнюю обнадёживающую фразу: — Но мы надеемся, они примут необходимые меры предосторожности!

Он сходит с трибуны, его провожают аплодисменты. Лекция была грозная, ещё ни один из нобелевских лауреатов не предупреждал о таких страшных опасностях. Но надежда сохранена! Аудитория аплодирует оратору за высказанную им напоследок веру в человечество.

К Фредерику пробирается взбудораженный Чедвик. Открыто выраженное волнение было редчайшим явлением у этого невозмутимейшего из учёных.

—   Великолепно, но страшно,— говорит он, пожимая руку Фредерику.— Вы заставили меня почувствовать всю меру собственной ответственности. Отныне я буду опасаться своих работ.

—  Во всяком случае, все мы должны думать заранее о последствиях наших исследований,— ответил Жолио.— Что до меня, то я повторю слова Пьера Кюри, сказанные им в этом же зале тридцать два года назад: «Я отношусь к числу тех, кто думает, что человечество сумеет извлечь из новых открытии больше добра, чем зла».

Чедвик всё не мог успокоиться.

—   В Кембридже один эмигрант из Германии предвидит, как и вы, грозные последствия наших ядерных исследований. Но в отличие от вас он пессимист. Его страшит, что в Германии осталось много хороших физиков, он говорит, что это опасно для человечества. Фамилия его Сциллард, Лео Сциллард, так его зовут.

—   О Лео Сцилларде я слышал,— промолвил Жолио.

—  Чем вы с мадам Кюри собираетесь заняться теперь? — поинтересовался Чедвик.

К ним присоединилась Ирен, он обращался к обоим. Она ответила за себя и за мужа.

—   Нас интересует проблема трансуранов,— с неожиданной резкостью сказала она.— В Берлине утверждают, что доказали правоту Ферми, выделив химически эти загадочные элементы. Но мы их пока не сумели найти. Нам кажется, что здесь таится какая-то загадка.

—  Это будет снова совместная работа, мадам?

—   Нет, я проведу её с югославом Полем Савичем. Исследование скорей химическое, чем физическое. Фред будет руководить строительством лаборатории атомного синтеза и монтажом циклотрона в Коллеж де Франс.

Чедвик молча наклонил голову. Он хорошо помнил научные споры на последнем Сольвеевском конгрессе. И он вполне уяснил значение резкого тона в голосе Ирен.

4. Это невозможно, потому что этого не  может  быть

В декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.              

Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.

И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.

Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов — только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!

И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности — мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!

Разве этим летом не бежала из Берлина Лиза Мейтнер, самый близкий ему в науке человек, его правая рука? И он не смог её отстоять! Тридцать лет они дружат, столько сделали совместных работ, а на тридцать первом году дружбы он сам посоветовал Лизе: «Бегите, бегите, пока не поздно!»

С какой горечью она тогда посмотрела на него! Как она надеялась, что ей, может быть, удастся остаться в Берлине, даже когда отсюда сбегут тысячи других преследуемых!  Она была иностранка, австрийская подданная, с ней нельзя было поступать, как с прочими рабами рейха. И разве она не была женщиной, знаменитой учёной женщиной? Бедная фантазёрка надеялась, что, как во всяком цивилизованном обществе, женская слабость будет ей защитой.

Но в марте 1938 года Австрию захватил Гитлер. И австрийцы в одно отнюдь не прекрасное утро стали немцами. И на них распространились законы «защиты расы». А для нацистских варваров не существует уважения к женщине, этого Лиза долго не понимала. Хорошо, что удалось уговорить её для виду уехать в отпуск в Швецию и оттуда не возвращаться. Иначе она томилась бы уже в концентрационном лагере!