Изменить стиль страницы

Конечно, татарин не знает многих потребностей цивилизованной жизни и быт его отличается скудостью всякого рода. Ремесла его не многочисленны и не далеко развиты. Труд его не имеет того лихорадочного, энергически напряженного характера, с которым он неразлучен в цивилизованной Европе. Но зато и корысть его не имеет того цивилизованного ожесточения, которое всю жизнь европейского человека обращает в погоню за приобретением, в безжалостную и бесконечную войну с своим же братом — человеком за кусок золота. Где нет торговли, там мало нужны ремесла. Татарин, в своем счастливом углу, имел все существенные условия земного благополучия: теплое небо, чистые воды, тенистые леса, сочные пастбища, сады, кишащие вином и плодами, стада для мяса и молока, скот для работы, каменные горы и дерево для жилищ. При таких широких условиях, торговля долго не бывает необходима. У татарина же она заменялась так долго войной с гяуром, этим религиозным и племенным догматом каждого мусульманина.

Меня постоянно удивляет, что люди цивилизации до такой степени ослеплены некоторыми её несомненными преимуществами, что, не раздумывая, принимают за преимущество даже несомненное зло, по¬рождаемое цивилизациею; осыпанные сами её язвами, мучаясь ими, не зная, как от них отделаться, они имеют наивность, при встрече со счастием еще неиспорченной жизни, упрекать его и стыдить, и тянуть на свой болезненный одр, как на единственно спасительный путь. Вот, например, что ставит в вину крымским татарам профессор Паллас:

"Часто видишь, как сидят они под тенью какого-нибудь дерева или на холме, с трубкой в руках, иногда совсем пустою, и бессмысленным взглядом созерцают прекрасный пейзаж, открывающийся их глазам; они дают себе длинные роздыхи между работой и иногда совсем прекращают ее, когда представляется возможность. Бездействие — вот высшее блаженство этого народа".

Признаюсь, я не без зависти думаю о возможности таких преступлений против цивилизации для себя самого. Особенно, когда Паллас, немного далее, прибавляет: "Эти татары, живущие воздержно, не знающие никакого беспокойства, одетые даже летом в теплое платье и не дозволяющие себе слишком утомительных упражнений, мало подвержены болезням, особенно желчным и перемежающимся лихорадкам, которые для приезжих в Крыму часто бывают смертельны. Многие из них достигают до глубокой старости и сохраняют большую веселость".

Впрочем, будированье знаменитого натуралиста на лень, невежество и безнравственность крымских татар, не соглашавшихся уступать русским чиновникам, без спора и жалоб, наследственные свои земли, следует счесть скорее за временное раздражение крымского землевладельца, чем за действительные убеждения великого европейского ученого. Он сам, в конце концов, а именно в конце второго своего путешествия, растрогался прелестью крымской жизни и посвятил ей несколько беспристрастных строк, не лишенных поэзии, но зато вполне противоречащих всем его прежним обвинениям:

"Соединение ужасающего великолепия гор, поднятых в облака, и громадных, обрушившихся скал с роскошнейшею зеленью садов и лесов, с ручьями и водопадами, отовсюду сбегающими, наконец, соседство моря, расстилающего свои безбрежные дали, — все это делает эти долины самыми живописными и самыми очаровательными, какие только может вообразить или нарисовать самый восторженный, поэтический гений. Простая жизнь добрых татарских горцев, которые населяют эти райские долины, их хижины, покрытые землею, наполовину высеченные в каменистых скатах гор и почти спрятанные в густой листве окружающих садов; стада коз и маленьких овец, рассыпавшиеся по обрывам уединенных скал, стоящих вблизи; звук пастушьей свирели, раздающийся среди этих скал, — все здесь рисует в воображении золотой век природы. Все заставляет любить простую, уединенную сельскую жизнь и снова начинать обожать это жилище смертных, которое сделалось почти невыносимым для сосредоточенного в себе мудреца через ужасы войны, через ненавистный дух торгового плутовства, распространенный в городах и через порождающую пороки роскошь большого общества".

XVI. Южный берег

Балаклава. — Байдарские ворота. — Значение Южного берега для нас, русских. — Мердвен, скалы Южного берега, гроза, область крымских дач, Орианда, Ливадия. Ялта, водопад Учан-Су, область виноделия Гурзуф, окрестности Аю-Дага, парки и замок Алупки.

Я попал в настоящую воробьиную ночь; даже ямщику-татарину делается жутко, жутко даже лошадям. Куда едешь, где едешь — не знаешь; все окутано, как черным сукном, непроглядной темью грозовой ночи. Огни Севастополя исчезли за город, и только красный глаз маяка одиноко вращается в черном хаосе, то, исчезая, когда он глядит на море, то, ярко разгораясь, когда оборачивается на нашу дорогу. В этой страшной обстановке, при завывании бури, при потоках молний, беспрерывно обливающих небо и землю, — он представляется глазом чудовища, отыскивающим во тьме свою добычу.

До Балаклавы дотащились глубокою ночью. Несколько раз наезжали на дома; станцию насилу различили, дверь ее насилу нащупали.

Вхожу — тьма. Кричу смотрителя. Никого не слыхать! Вдруг, хорошо мне известный женский голос окликнул меня. Я попал на ночлег знакомой компании; это была целая геологическая экспедиция с участием молодой дамы, моей приятельницы.

Все, по-видимому, обрадовались случаю прекратить неудобный ночлег под благовидным предлогом. Зажглись огни, явился на стол чай с разными разностями, поднялся говор, смех под не перестававший вой бури.

Балаклава — прескучный и прегрязный городишко, теперь даже просто местечко, битком набитое горбоносыми, черноволосыми и черноглазыми греками. Это чисто племя коршунов, приютившееся на пустынных скалах уединенного, рыбообильного залива. Они ловят эту рыбу, едят эту рыбу, продают эту рыбу и, кажется, больше ничего не знают, и знать не хотят.

Это потомки греческих корсаров, поселенных тут после Наваринского боя. На меня производят особенно неприятное впечатление эти физиономии хищной птицы, носатые, узколобые, с выраженьем алчности и тупоумия в глазах.

Балаклавская бухта — узким и глубоким языком вдается в гористый берег; трудно найти более скрытую и более безопасную стоянку кораблям, более удобное разбойничье гнездо. К.Риттер очень убедительно доказывает, что Балаклава — Гомеров город Лестригонских людоедов. Большинство крымских археологов, основываясь на созвучии имен, признают Балаклаву древним Палакионом, который, по словам Страбона, был построен против Митридата Евпатора скифским вождем Палаком, сыном царя Скилура. Страбон во всяком случае знал Балаклавскую бухту; он очень метко называет ее узкоустою и говорит, что в ней было сборное место тавроскифских пиратов, грабивших черноморских мореходцев. Итальянцы называли Балаклаву Чембало (Portus symbolorym Страбона), а русские и турки Балыклея (как думают, от турецкого слова балык, т. е. рыба).

История Балаклавы делается точно известною только с половины XIV столетия, когда она в числе прочих мест Южного берега из-под власти греков перешла к генуэзцам. Крепость Чембало была одна из важнейших генуэзских факторий Черного моря как по неприступности своей, так и по тому, что защищала лучшую пристань Черного моря. До сих пор вы видите на недоступной скалистой горе, живописно нависшей над бухтою, башни и стены древнего Чембало. Они сообщают пустынному городку и пустынному заливу еще более печальный вид. Они же составляют и единственный интерес для туриста, посещающего теперь Балаклаву.

Ламармора со своими сардинцами увез из родного итальянцам Чембало последние археологические памятники, уцелевшие до Севастопольской войны, и теперь вы ничего не найдете в древней крепости. Зато англичане оставили в подарок Балаклаве отличную деревянную пристань, но балаклавские арнауты, кажется, продают теперь ее на дрова.

В Балаклаве не засидитесь долго. Спешите через широкую, водообильную, древообильную Байдарскую долину, через прекрасные лесные горы, на ночлег в Байдарскую станцию. Там вам нужно подняться до солнца, чтобы к моменту его восхождения непременно поспеть к Байдарским воротам. Этот обычай священен для крымских туристов.