Дверь открыла хозяйка. Она обезоруживающе улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома; он, по всей вероятности, работает; она взяла Бадди за лацкан пиджака и доверительно сообщила, что, по ее мнению, мистеру Уотту только на пользу, если они на полчасика оторвут его от книг. Бадди ответил:

– Оторвем.

– О, да это мистер Фергюссон! – воскликнула хозяйка. – Я ваш голос где хотите узнаю. Только у меня и в мыслях не было, что это вы, пока вы не заговорили. Уж в этих дыхалках вас и узнать-то невозможно. А я как раз собралась выйти, а тут мистер Уотт и говорит, мол, учебная тревога.

– Ах, он об этом помнил, вот как? – сказал Бадди. Лицо его покраснело под маской – он не ожидал, что хозяйка его узнает. Ему захотелось еще более утвердиться в своей значительности.

– Он сказал, меня и в больницу могут свезти.

– Вперед, друзья! – сказал Бадди и повел их вверх по лестнице. Но этот номер так просто не прошел. Они не могли ворваться в дверь все вместе и сразу же сдернуть Уотта со стула, на котором тот сидел. Им пришлось входить в комнату по одному, вслед за Бадди, и там в растерянности, молча остановиться у стола. В этот момент человек более опытный смог бы справиться с ними, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся утратить достоинство. Он много занимался, потому что любил эти занятия, а не потому, что был беден; не участвовал в спортивных играх, так как не любил игр, а не потому, что был слаб физически. Он обладал интеллектуальным превосходством, которое в будущем должно было обеспечить ему успех. И если сейчас нелюбовь однокашников причиняла ему боль, это была цена, которую приходилось платить за блестящее будущее, за титул баронета, за кабинет на Харли-стрит и модную врачебную практику. Не было у него оправданий, и нечего было его жалеть. Жалеть следовало тех, других, что так бурно и вульгарно веселились недолгие пять лет студенчества перед пожизненным заточением в глухомани.

Уотт произнес:

– Пожалуйста, закройте дверь: сквозит. – Испуганно-саркастический тон и послужил столь необходимым поводом для их негодования.

Бадди заявил:

– Мы пришли спросить, почему ты не явился утром в больницу.

– Это Фергюссон, не правда ли? Не понимаю, почему это вас должно интересовать, – ответил Уотт.

– Ты что, пацифист?

– Что за устаревший лексикон! – сказал Уотт. – Нет, я не пацифист. Я сейчас просматриваю кое-какие книги – очень старые труды по медицине, и, поскольку – как я полагаю – они вряд ли вам интересны, очень прошу вас выйти вон.

– Занимаешься? Вот так зубрилы вроде тебя и вылезают вперед, пока другие дело делают.

– Просто у нас разные представления о том, как лучше проводить время. Мне доставляет удовольствие разглядывать старые фолианты, вам – вопя, носиться по улицам в этом странном наряде.

Тут уж они как с цепи сорвались: ведь его слова вполне можно было расценить как оскорбление чести мундира – мундира королевской армии.

– Мы сейчас тебя распотрошим, – пригрозил Бадди. – Раздевай его, ребята!

– Прекрасно, – ответил Уотт. – Я сэкономлю вам время и разденусь сам. – И он начал стягивать с себя одежду, говоря: – Психологически этот акт очень интересен. Он – как бы некая форма кастрации. Его суть можно объяснить – во всяком случае такова моя теория – наличием подспудной сексуальной ревности.

– Ах ты грязный подонок, – сказал Бадди, схватив со стола чернильницу и выплеснув чернила на обои. Он терпеть не мог слова «секс». Он верил, что интрижки с официантками и медсестрами, посещение проституток – это одно, а любовь (что-то такое теплое, материнское, с большой грудью) – это совсем другое. Слово «секс» заставляло признать, что между тем и другим было нечто общее, и это выводило Бадди из себя.

– Круши все! – завопил он, и всем сразу стало легко и весело от возможности излить нерастраченную силу; словно выпущенные на волю молодые быки, они бросились исполнять приказ. Но оттого, что они снова почувствовали себя веселыми и счастливыми, они не стремились по-настоящему что-либо испортить: просто выкинули книги с полок на пол, разбили стекло в раме – из чувств сугубо пуританских, потому что та обрамляла репродукцию картины Мунке «Обнаженная». Уотт молча смотрел на них; он был напуган, и чем полнее страх овладевал им, тем саркастичнее он становился. Неожиданно для себя самого Бадди увидел Уотта, так сказать, во всей красе: полуголый, в одних трусах, этот человек был обречен на успех; и ненависть к счастливчику охватила Бадди. Он почувствовал себя ни на что не способным импотентом; в отличие от Уотта, он не обладал ни утонченностью, ни интеллектом; что бы он ни сказал, что бы ни сделал в будущем – всего через несколько лет, – это уже не сможет никак повлиять на судьбу, даже на настроение консультанта с Харли-стрит, пользующего модных женщин и к тому же – баронета. Что толку от разговоров о свободе воли? Только война и смерть могли избавить Бадди от пожизненного заключения в провинциальном захолустье, от жалкой практики и пресной жены, от надоевшего бриджа по вечерам. Ему подумалось, что на душе станет легче, если он сможет заставить Уотта навсегда сохранить воспоминание о нем. Он снова взял чернильницу и вылил ее содержимое на титульный лист лежавшего на столе фолианта.

– Пошли, друзья, – сказал он. – Здесь воняет. – И повел свой отряд прочь, вниз по лестнице. Он был необычайно, радостно возбужден; он чувствовал себя так, словно только что успешно испытал свою мужскую силу.

Почти тотчас же им попалась старушка. Она и понятия не имела о том, что происходит. Приняв их за сборщиков пожертвований, она предложила им пенни. Ей объяснили, что она должна отправиться в больницу; студенты были предельно вежливы, кто-то даже предложил понести ее корзинку; только что осуществленное насилие вызвало у них стремление проявить необыкновенную мягкость. Старушка подшучивала над ними.

– Ну и ну, – восклицала она, – чего только эти мальчишки не выдумают! – И когда один из них взял ее под руку и мягко, но настойчиво повел вверх по улице, она спросила: – Ну и кто же тут у вас Дед Мороз?

Это не нравилось Бадди, унижало его достоинство. Он как раз только что ощутил прилив благородства: «Женщин и детей – вперед…»; «Несмотря на разрывы бомб вокруг, он благополучно вывел эту женщину…»

Бадди остановился и пропустил их всех мимо себя, вместе со старухой; она веселилась вовсю, кудахтала от смеха и подталкивала локтями идущих с ней рядом; голос ее долго еще звучал в морозном воздухе: она требовала, чтобы они сняли эти штуки и играли по-честному; перед тем как вся компания скрылась за углом, старуха обозвала их «мормонами». Она имела в виду магометан, ей представлялось, что магометане ходят с закрытыми лицами и имеют много жен. Над головой прожужжал самолет, и Бадди оставался один среди убитых и умирающих, пока перед ним не возник Майк. Майк сообщил, что у него – идея: почему бы не стащить из Замка мумию? Отволочь ее в больницу, она ведь без противогаза, а? Ребята на машине с черепом и костями уже захватили Тигра Тима и носятся по городу, криками вызывая на улицу старика Пайкера.

– Нет, – сказал Бадди, – это не обычный дебош. Это – всерьез.

Вдруг у поворота в проулок он увидел человека без противогаза: тот, пригнувшись, отступил назад, заметив белые халаты.

– Быстро. Держи его! – крикнул Бадди. – Ату его, ату! – И оба рванули вверх по улице, преследуя жертву. Майк бегал быстрее: Бадди был несколько полноват для своих лет, и Майк скоро опередил его ярдов на десять. Тот человек бросился бежать раньше их, он завернул за угол и исчез.

– Давай, – крикнул Бадди, – задержи его. Я сейчас подойду.

Майк уже скрылся из виду, когда с крыльца, от двери дома, мимо которого шел Бадди, раздался голос:

– Эй вы! – произнес голос. – Куда торопитесь?

Бадди остановился. Человек стоял на крыльце, прижавшись спиной к двери дома. Он просто отступил вглубь, и Майк в спешке пробежал мимо. В поведении человека было что-то серьезное, какая-то злобная целе-устремленность. Улица, застроенная небольшими домами в готическом стиле, была совершенно пуста.