Изменить стиль страницы

“Когда антисемиты берутся за прополку негодного для них еврейства, нас это не устраивает. Когда проводит гребенкой против нашей шерсти свой брат (сестра), мы прикладываем пальчик ко рту: “Тс-с-с! Не забывайте об антисемитах!” (…) Эту прозу не проглотить зараз. Перечитывать фрагменты - удовольствие. Такой афористичной прозы не читал много лет. Не у кого. О чем ее проза? О евреях и немцах? Увольте! Вообще совсем не о них. И ее душевную возмущенность понимаю с другой, изнаночной стороны. (…) Ее протест - против затаскивания в узкий коридор еврейства без ее воли - там, на родине. Ее протест - против неизбежности считаться немкой, иначе будет не так, как у всех, а это - такое же гетто. Протест против любого загона, любой ограды, пощелкивания кнутом, да еще с собаками по бокам. Кому понравится? А поди же, нравится многим. И многие хотят. Я знаю одного моего “единоплеменника”, живет в Германии восемь лет, насобачился по-немецки и даже со мной, знающим его более тридцати лет, говорит на этом языке. И все же прекрасно понял меня, когда я его по-русски… Память же какая!”

- Владлен Таран (Берлин).

“Кажется, в России было много тяжелее, даже если судить по тем довольно скупо сообщаемым подробностям, что находишь в книге: работа в котельной, десятилетиями взносы за кооперативную квартиру, и квартира-то - однокомнатная на пятерых, так что рабочим кабинетом становится сиденье унитаза со столом - стиральной машиной. Но, как ни странно, похоже, со всем этим что-то примиряло. То ли набоковский прецедент с ванной - рабочим столом, то ли своего рода гордость поэта, знание о том, что русские писатели никогда у кормушки не толпились и не от жирного пирога питались, но, неприхотливые птицы небесные, довольствовались тем, что из Божьей длани перепадало. А может, примиряло с убогой обстановкой философское утешение типа: так заведено, ничего не изменишь. А тут - заведено иначе, да идет не по-заведенному, не по “орднунгу”. Искупление исторической вины оборачивается попыткой откупиться, унизительной подачкой - унизительной потому, что за нее бороться приходится, и в выигрыше тот, чьи локти сильнее. Согласимся, малоприятное зрелище - встреча скупых и презирающих (что в самой природе роли) дающих и жадных и ненавидящих (опять-таки в самой роли заложено) берущих. (…)

Кажется, в том их, русских книг, натура или врожденный дефект: их порождает накренившийся под ногами пол, сместившийся угол зрения, утрата душевного равновесия - и они прекращают жизнь, когда порядок восстановлен; впрочем, не они ли и подготовили возвращение к жизни и порядку…”.

- Е. О’Морфи (“Знамя”, 1999, N 5).

Пожалуй, хватит. Потому что, если кто-то пожелает сформировать свое мнение о повести, журнал “Октябрь”, перепечатавший ее, раздобыть не так уж сложно.

После публикации повести в “Родной речи” одна живущая в Мюнхене журналистка позвонила Оле: “Ольга, скажите, “ненавижу” - это позиция или поступок? - “Конечно, поступок”, - сказала Оля.

Предполагаю… а сказать точнее - почти уверен, а если быть правдивым до конца - уверен абсолютно, что ответ не заключал полной правды. Ее “ненавижу” - не только журналистский ход, напрягавший - буквально в момент! - читательское внимание. Ее “ненавижу” шло под ручку… нет, не с позицией - когда это ненависть была позицией, а… с эмоцией. Потому что мгновенно вспыхивающая неприязнь и даже ненависть - дело нормальное для нас, несовершенных.

В эмиграции с удивлением, а порой и с ужасом узнаешь, сколь разнообразен “мы - советский народ”. Даже если ты вел подвижную в пределах “красных флажков” жизнь, и объездил страну, и нормально себя чувствовал, воспринимая непривычное как местную экзотику; но когда оказался в эмиграции!..

Нет, все не так просто! Впрочем, если кому-то достаточно смысла в сопоставлении “Поэт и чернь”, то и сложностей в оценке конфликта не ожидается. Как и всякий, поэт Бешенковская имела право на неприятие этого, или этого, или даже всего и вся. Было у нее также право и на высказывание. А что задетые ею люди? На что они имели право? Нет, не собираюсь оправдывать гнусности: подметные письма, доносы, прочее, прочее… Участников травли оправдать нельзя. Можно лишь постараться понять. Один очень талантливый поэт ХХ века высек формулу: “Кто сегодня поет не с нами, поет против нас”. “Мы - советский народ” заучивали это как заповедь. Заучивали и… заучили. На всю оставшуюся жизнь. И не только свою. Передавали заповедь своим детям. И чужим детям тоже. Когда - текстом, когда - розгами. Чужим детям еще и пистолетными и винтовочными выстрелами и автоматными очередями. Но дело и того хуже. Потому что большевизм - явление общепланетарное и вневременное. “Тех, кто поет не с нами”, травят и убивают во всем мире. Так что петь “чего хочу” - занятие опасное. Оно и сейчас опасное, было опасным и в скором времени менее опасным не станет. И хотя право на высказывание - ДА, но и риск тоже - ДА. А еще и ответственность, я бы сказал, моральная тоже - ДА. Про моральную - это я в связи вот с чем. Всякий литератор рискует быть неправильно понятым. Даже детские стихи могут стоить жизни, если усатый тараканище заподозрит себя прообразом усатого тараканища. А уж что говорить про очерк, публицистику, мемуары и всякое такое, где каждое высказывание - открыто, не замаскировано. Риск! Риск! Лично для меня в этом деле страшнее не то, что кто-то обозлится, а то, что может кто-то обидеться. Зачем обижать? Даже если кто-то обиделся по недомыслию, все равно, виноват - я. Писать, петь, говорить - всегда рискованно. Во всех смыслах рискованно. Так что лучше - помалкивать. В самом деле. То, что всякое слово должно быть до востребования, и что говорить надо лишь тогда, когда тебя спрашивают, - где-то мы слышали или читали, но в голову не взяли. Не взяли, потому что уж очень это сладко: говорить, говорить, говорить, говорить… писать, писать, писать, писать… Не взяли, ну и… несем чего хотим. Только вот удивляемся, когда за “неспрошенное” слово нам делают больно. Рискованное это занятие. Всегда надо знать: рискованным делом ты занят.

Можно ли утверждать, что постоянное нервное напряжение спровоцировало рак легких? Доктора говорят: нет. Говорят: три пачки курева в день - для рака вполне достаточно. Но кто скажет, что заставляло выкуривать ежедневно шестьдесят сигарет - с частотой в пятнадцать минут?

Я узнал стороной, что Оля “загремела” в больницу с сердечным приступом. Когда позвонил, она уже была дома. “Да нет, - сказала Оля, - с сердцем получилось не так страшно, у меня там нашли кое-что намного посерьезнее”. В самом деле. Рак выявили в неоперабельной стадии. Начался период мучительной химиотерапии. После каждой процедуры отказывали или слух, или зрение, или что-то еще. Всякий раз Оля рассказывала по телефону об очередном “отключении”, как о некоем курьезе, например: вот, смешно: уже три дня я - глухая тетеря, так что давай - кричи громче. Говорила, что обязательно послала бы химиоистязаловку куда подальше, но истязаловка как будто продлевает ее существование, а ей до своего ухода надо успеть выпустить книгу… нет, Оля торопилась не с книгой своих стихов. Возмутительница спокойствия, написавшая фразу: “Господи, как я ненавижу людей!”, составила со своим предисловием книгу “Люди мужества” - сборник поэзии и прозы авторов-инвалидов и теперь, в полном понимании оставшихся ей считаных дней, уже прикованная к постели, торопилась завершить достаточно многотрудную и громоздкую работу по выпуску книги авторов, “живущих несмотря ни на что, преодолевающих каждый прожитый день, ставящих перед собой, казалось бы, несбыточные цели - и… побеждающих!”. Тем самым она отдавала свой долг больным людям, перед коими ей “…всю жизнь было мучительно стыдно…”. - Видите ли. Ей вообще было свойственно отдавать долги, известные только ей самой. Судя по ее жизнедеятельности, Оля ощущала свой долг если не перед всеми, то перед многими. По крайней мере, перед собратьями-сосестрами по перу - совершенно очевидно. Подготавливала для журналов подборки не своих стихов, составила поэтический сборник “Город-текст”, посвященный трехсотлетию Петербурга, за ним - альманах русскоязычных украинских авторов “Киевская Русь”, подготовила к печати посмертный сборник стихов другого выдающегося поэта - Марии Каменкович. “Я люблю моих друзей!” - говаривала она. А все “пишущие” были ее друзьями. Да, по жизни получалось, что все “пишущие” - ее друзья. Но если бы она только знала, сколько у нее друзей среди “непишущих”!