Изменить стиль страницы

Катька развернулась и посмотрела на равнодушно уходящую за горизонт дорогу. Тяжело задышала, распахнув вороньим клювом рот. А потом завыла, закричала, застучала беззвучным кулачком по зеленому кирпичу кассы, упала на холодный белесый бетон. Выхватила из кармана белый конверт, прижала его к лицу. УЕЕЕЕХАААЛ!!! УЕЕЕЕХАААЛ!!! И вдруг боль перехватила дыхание. Где-то там, внизу живота. Там, где когда-то было больно в первый раз с Митей. И в глазах потемнело. Померкло серое небо, потухли облака, и слились в одно черное пятно верхушки деревьев. Ничего не осталось. Только темнота. И боль.

27

Было три часа, и зимнее солнце, похожее на маленький яичный желток, пугливо опускалось за горизонт. У дома Серикова по-прежнему толпились большеущерцы, никто и не думал расходиться. Будь он жив, он бы наверняка порадовался вниманию, уделенному его скромной персоне односельчанами - при жизни-то им особо никто не интересовался. Теперь же он не только оказался в эпицентре всеобщего волнения, но и объединил вокруг себя ранее непримиримых врагов. Мелочными, ох, какими глупыми и мелочными показались вдруг большеущерцам все их ссоры, стычки, обиды, вывешенные в окнах портреты ученых и писателей, споры о прозе и поэзии, игры в декламацию и хвастовство вызубренными текстами. Пропуская за упокой души Серикова очередные двести грамм, они охали, вспоминая, как еще недавно чуть ли не в горло готовы были вцепиться каждому, кому достался иной жанр, иной автор, иной взгляд. Братались захмелевшие Денис и Гришка, толкала мужа в бок и хитро улыбалась Галина, и даже дядя Миша обнял за плечи тетку Агафью. Но вместе с разливающимся по телу алкогольным теплом поднималась и мутная волна какого-то недовольства. Записка! Сериковская записка все чаще и чаще всплывала в разговоре. Это что же получается? Жил себе человек, жил, никого не трогал, а тут на тебе! Дали ему какую-то литературу, где все настолько бессмысленно и невыносимо, что перепахала эта литература чистую душу простого человека, как комбайн целину. Да так, что не выдержал человек этого беспредела человеческих сомнений - взял, да и в петлю. А сами они? Тоже хороши. Еще б немного - и друг друга на ножи бы поставили - ни дать ни взять как в гражданскую, брат на брата с вилами. “Нет, несправедливо, совсем несправедливо с ними обошлись!” - злились и заливали свою злость терпкой водкой большеущерцы. А так уж повелось, что когда “ярость благородная вскипает, как волна”, тут уже выскакивают чертиками из табакерки двое из ларца, одинаковы с лица, русская классика, чтоб ее - два проклятущих вопроса “кто виноват?” и “что делать?”. И шепчут что-то на ухо, бормочут всякую несуразицу, требуют дать ответ. А ответа-то и нет. То есть, конечно, можно было притянуть за уши какие-нибудь вечные русские истины, типа “виноваты дураки, а что делать? - дороги строить”, но не сходится тут что-то. Больно все просто и гладко, а российской душе надобно чего-то более хитрого, более неожиданного, более фантасмагоричного и в то же время более определенного и доступного. И никто уже сейчас не вспомнит, какой пьяный рот из всей собравшейся у дома Серикова толпы первым ляпнул имя библиотекаря “с его книжонками”. Ведь это он, Антоха Пахомов, книжки-то раздавал-распределял? Он, он самый. Он, черт рогатый, Серикова Чеховым отоварил. Он нас лбами-то посталкивал. Он с Бузунько да Черепицыным в игры с нами играть вздумал. К ответу его? А к ответу! На вечные, блин, вопросы. И вот уже поселилась в головах странная и навязчивая идея - пойти да и спросить Пахомова, мол, как же так, дорогой друг, мы-то тебе чего сделали? за что ты нас так? А когда навязчивая идея селится сразу в нескольких головах, тут уже сплошная кровожадная бессмыслица выходит. Что им должен был сказать Антон? На какие вопросы дать ответ? Оправдываться? Объясняться? Это уже никого не интересовало. Навязчивая идея на то и навязчивая, что всякую логику крушит, как коса чертополох. И ничего уже тогда не интересно, кроме одного - как бы провести эту идею в жизнь.

Антон тем временем уже вернулся от Бузунько домой. Нина хлопотала по дому, выискивая последние спрятавшиеся вещи, металась от больного отца к плите с обедом, драила пол и выметала мусор. Антон вяло повозил ложкой в тарелке с супом, покрошил кусок хлеба, но заставить себя что-то съесть не мог. Предотъездная лихорадка сменилась апатией. Послезавтра уезжать, а дел у него, кроме как собираться, вроде, и нет. Разве что сделать финальный круг почета. К кому-то зайти, с кем-то попрощаться. Можно было бы зайти к матери Серикова, пособолезновать - все-таки он был, возможно, последним, с кем говорил Сергей перед смертью. Но факт разговора еще не делал их близкими приятелями, а мать Сергея он и вовсе видел только пару раз (это за восемь-то лет!), да и как-то все это глупо, глупо и неприятно. Остались Зимин и Климов, с которыми много было выпито, много проговорено. Правда, с Зиминым он вроде как и попрощался, а к Виктору надо бы заскочить. Тем более у Климовых еще и Митька уезжает (или уже уехал?) - может, его застану, уговорю обождать и вместе поехать. Антон доклевал хлеб и начал одеваться. На Нинин вопрос “Куда?”, сказал, что хочет зайти к Климову, а то завтра, может, и времени не будет, да и у Климова странный рабочий график - то он дома сидит, то его нет. Нина в своем “замоте” только кивнула головой и бросилась вынимать белье из внезапно умолкшей стиральной машины.

По дороге Антон вспомнил, что неплохо было бы потом заскочить последний раз в библиотеку, тем более он там вчера (неужели всего лишь вчера?) оставил свою записную книжку.

Подойдя к двери климовского дома, Антон постучал в дверь, но кроме Бульдиного лая не услышал никакой реакции. Тогда сам открыл дверь и вошел. На него тут же прыгнула бульдожиха, оставив паутину радостных слюней на новом пальто.

Хозяева же, а именно Виктор и Люба, сидели за столом друг напротив друга, подавленные, молчаливые и неподвижные, как будто позировали какому-то невидимому скульптору. На секунду они встревоженно повернули головы в сторону вошедшего, но потом снова вернулись в свое скульптурное состояние. Было ясно, что Митин отъезд - факт состоявшийся, и спрашивать их о сыне глупо. Они, не глядя на Антона и не вставая, поздоровались. Со стороны это выглядело, как будто они поздоровались друг с другом, а вовсе не с гостем. Антон замешкался в дверях, пытаясь решить, в какую же сторону двигаться, вперед или, может, … эээ… назад. Но Климов уже тряхнул головой и вышел из оцепенения.

- Ты извини, Антон, у нас, сам видишь, какая-то петрушка… Митя… ни с того, ни с сего…

- Брось, Вить, я ж не дурак, все понимаю. Привет, Люб, - кивнул он Любе. - Я, честно говоря, думал, что застану его.

- Да как видишь, не успел.

- Но ведь он все равно собирался уезжать? Правда, в Москву, а не в…

- Мурманск, - глухо закончила Люба.

- Да это понятно, - вздохнул Климов-старший. - Но, знаешь, одно дело заранее предупредив, а другое - вот так, на скорую руку собравшись, все покидав, прям не знаю…

Люба в подтверждение слов мужа печально вздохнула и, повернувшись, спросила, не хочет ли Антон чаю.

Антон безмолвно прищурил один глаз и помахал рукой, мол, не надо, не суетись, обойдемся без чайных церемоний. Люба вернулась в свое статичное положение и далее на протяжении всего разговора задумчиво молчала, то опуская, то поднимая голову.

- Я, Вить, собственно, попрощаться хотел.

- Да ты проходи, - засуетился Виктор.

- Да нет, нет, - замотал головой Антон, - я, видишь, даже не разделся. Пойду. Я в библиотеку, может, к Сурику по дороге зайду.

- Да ты что, старик? Успеешь ты к Мансуру зайти! Когда мы-то еще увидимся?! В конце концов, у нас же тут не похороны.

Виктор осекся и испуганно оглянулся на встрепенувшуюся жену.

- Тьфу, тьфу, тьфу, конечно, - добавил поспешно Климов. - Просто после Серикова сидеть и трагедию здесь изображать было бы глупо. Да, мать?

Климов снова посмотрел на жену. Но Люба, похоже, не желала сравнивать понятия “отъезда” и “смерти”. “Каждый отъезд - смерть, и каждая смерть -отъезд”, как будто говорили ее неподвижные глаза. “Но смерть всегда смерть, а отъезд отъезду - рознь”.