Изменить стиль страницы

12

не получал писем, погиб на фронте. Матери у него нет. Когда я спросил его, как он думает распорядиться своими деньгами, он ответил, что ему есть кому посылать. По ответу судя – какая-нибудь девушка. У него это звучало удивительно трогательно. Я уверен, что он с ней не живет. Он – сама деликатность. Впрочем, меньше всего верю я деликатным людям, достаточно послушать, с какой грубостью говорят они об отсутствующих. Он выдержал и эту проверку: он говорил, что думал, но деликатность ему не изменила. Он касается жизни, словно врач – тела больного, согретыми пальцами. Серьезность, забота, словно он сильный, трогательность и беззащитная открытость при молчаливой, но не злой погруженности в себя. Это такой человек, что в жалостливой нежности к нему можно потерять всю душу без остатка. Я невольно защищаюсь от него стенкой иронии. Иначе можно стать хорошим и добро бессильным, а этого нельзя.

А как внешне неустроенно, неуютно ему живется!

На автомобиль, чтобы он ехал, надо кричать гораздо больше, чем на лошадь.

Хозяйка печет хлебы. В доме тяжелый дух ржаной опары, пахнущей душно и плотно, словно разопревшее человеческое тело. Тесто дышит в кадушке, ночью выходит за края и тяжело шлепается на пол, теплое, живое. А в прихожей спят шесть бойцов-хлеборазвозчиков, шесть огромных, смирных детин. Они потеют хлебом, вкусно рыгают хлебом, ночью согласно дышат и поворачиваются на другой бок.

Бессмысленный вопрос солдату: устали ли вы от войны, хотите ли вы домой? Солдат устает от войны сразу же после получения повестки и с того же момента хочет домой.

Что я здесь такое? Нерадивый канцелярский служащий, на плохом счету у начальства,- приходит в десять, уходит в пять, но за это время успевает получить больше попреков и взысканий, чем другой за месяцы круглосуточной службы. Повелевать мне не дано, надо хоть подчиняться уметь.

Залог мужской бодрости на войне: жены не могут попрекать мужей тем, что они мало зарабатывают.

13

Добродушный, толстый, хороший человек посылал меня на смерть.

Первый ребенок, которого я увидел в этом городе* военных и взрослых. Дети – одна из вечных иллюзий человечества. Наивность, показывающая, что человек еще не до конца испорчен. Ведь никто не ждет, что из куриного яйца вылупится страус, что из щенка шакала вырастет большой бегемот, но все ждут, что из младенца выйдет обязательно не такая сволочь, как мы все, а нечто «порядочное». Забывают, что из младенца может выйти только человек, и умиляться тут абсолютно нечему.

6 февраля 1942 г.

Боже мой! С какой удивительной отчетливостью вспоминается мне кусок моего детства: паркет, залитый солнцем, голубое стекло окна и мать, поющая «Шумом полны бульвары…». В моем детстве не было ничего более прекрасного, чем «Мюр -Мерилиз», Кузнецкий мост, когда глядишь на него от Рождественки, и этой песни в освещенной солнцем комнате.

Есть ли вообще что-либо лучшее в жизни, чем воспоминание о молодой матери!

Сегодня я снова вернулся к мысли, вернее к муке: а надо ли было идти на такую войну? Это не война, а канцелярия под бомбежкой. Вся наша пшебуршня не стоит выеденного яйца. Неужели наша писанина и радиотрёп могут хоть как-то повлиять на немецких солдат? Но поди скажи об этом вслух. Шапиро попросил у Рощина, чтобы его отозвали в часть, так его чуть не растерзали. Даже начальник ПУ Горохов заинтересовался дезертиром. Ему грозили штрафбатом. Он сказал, что не возражает. А я понимаю, чего они так разошлись: его поступок разоблачает нашу паразитарность, ненужность войне. В результате бунтаря Айзиковича навечно прикрепили к оформлению отчетных папочек. Это то, что батальонный комиссар Кравченко называет умением показывать свою работу.

Абсолютное счастье на фронте: налопавшийся солдат садится на стульчак…

____________________

* Малая Вишера.

14

Прекрасный сюжет. Добрый охотник – золотое сердце – идет по лесу и встречает старую женщину. Он дает ей милостыню – всё, что у него есть. И в награду за его доброту старая женщина, оказавшаяся феей, открывает охотнику способ мгновенно по-царски разбогатеть. Надо ему пройти шагов двести в сторону солнца. Он увидит большое раскидистое дерево, а на нем множество птичек. Пусть он выстрелит из своего верного ружьеца, и когда одна упадет, он вскроет ей грудку, там найдет золотую горошину, проглотит ее, и каждый день будет находить у себя под подушкой сотню талеров.

– Спасибо, старая женщина…

Добрый охотник быстро отсчитал двести шагов в сторону солнца, увидел раскидистое дерево с множеством птичек на ветвях, вскинул свое верное ружьецо, выстрелил и… промахнулся. Птички вспорхнули и улетели…

Ведь бывают же неудачи!…

12 февраля 1942 г.

Воспоминания дороги. За Валдаем. Северная деревня. Вместо вонючих приземистых избенок, в которых мы обогревались и ночевали,- чистые, светлые, деревянные хоромы. Высокое, желтое, теплое дерево. Высокая печь с лежанками на каждую из четырех комнат, тоже чистая, без единой тряпочки, чувствуется уважение к ней, воздух пахнет теплым смолистым деревом и едва приметной обжитостью помещения.

В сенях на соломе лежит еще влажный голенастый новорожденный теленок.

После нищеты, грязи, разрухи и придавленности пройденных нами деревень это жилье буквально поразило нас чистотой и основательностью своего уюта.

В избе были только женщины: две старухи, две на возрасте и трое детей – девочек. Мы были смущены. Мы не могли разуться, страшно было обнаружить нашу грязь в этой священной чистоте.

Хозяйка подала на стол большую миску жирного серебристого супа с бараниной и глазурные ложки. Хлеб она разломила,- хлеб был горячий и словно дышал. И нам показались до того ненужными и грубо бессмысленными наши почерневшие ремни, наганы в кобурах, запах дорожного пота и бензина, и запах дорожного тщеславия,- каждый путник кажется себе немного героем,- всё, что мы, мужчины, военные, принесли сюда, что сидели мы тихие и пришибленные.

В этом прочном человечьем устройстве было куда больше

15

жизненной силы и крепости, чем в наших судорожных дорожных усилиях.

На окраине Торжка. Зашли в хату, где жил только один старый железнодорожник. Это был высокий тощий человек, одетый в промасленный авиационный комбинезон. Комбинезон стал словно его второй кожей, он обрисовывал все контуры его тела – ребра, углы локтей, лопаток и колен, впалый живот с торчащими тазовыми костями, грыжу в паху. Человек молчал и улыбался, обнажая белые десны и один-единственный желтый, огромный резец. В доме было пусто. На печи – засохшие тряпки, близ печи – сор от дров, на буфете – крошки хлеба, в блюдечке на полу запеклась полоска молока. Этот человек был всем и всеми забыт, покинут. Потерянный человек. Он улыбался бессильной доброй улыбкой об один зуб, когда мы к нему обращались, даже что-то отвечал, но голос его как-то таял в воздухе, не достигая ушей, и было видно, что он мог бы и не отвечать, он слушал нас, но мог бы и не слушать. Когда мы уходили, он не взял деньги, которые мы ему давали.

Кругом всё разбомблено, а он уцелел. Зачем? Нет, он не работает, ничего не осталось, работать негде. Дети на фронте, кое-кто погиб при бомбежке. А жена? Он не отвечает, улыбается доброй, уродливой улыбкой.

Что же он ест? Пьет? Курит?

Мы ушли. Он не вышел нас проводить…