— Рад за вас, Кирилл Евстафьевич, — мягко сказал шеф, — но позвольте мне вам этого не пожелать.
— То есть как?!
— Не обижайтесь. То, что я сейчас скажу, скорее предназначено для этого молодого человека, а не для вас. Как-то я спросил у крупного астронома, как он относится к шумихе вокруг «Тунгусского метеорита». (Знал, что он не верит ни в атомный взрыв, ни в космический корабль). А он засмеялся и ответил: «Очень положительно». Его, оказывается, радовало, что профаны лезут в науку. Науки от того не убудет, сказал он, а вот профанов станет меньше, часть их превратится в ученых. Загадка — приводной ремень, соединяющий романтику и науку. Причем для того, чтобы ремень работал как следует, загадка должна достаточно долго оставаться неразрешенной. Я подумал и решил, что астроном прав. Представьте-ка себе, что снежного человека поймали 15 лет назад. Кому бы он нынче был интересен, кроме антропологов? А теперь, ненайденный, он занимает всех, кроме тех же антропологов, правда. Выдержавшие проверку гипотезы обрастают скучнейшими деталями и непонятными для большинства тонкостями и терминами. Реальные древние Шумер и Египет волнуют куда меньше, чем нереальная Атлантида, конечно, всех, кроме историков. И это очень хорошо, поверьте. Людям нужна, кроме всего прочего, пища для мыслей и разговоров, никак не связанных с их повседневной жизнью. О чем бы мы говорили с гостями, если бы не было разумных дельфинов, пришельцев из космоса и телепатии? Спасибо вам, Кирилл Евстафьевич, что вы хотите удлинить этот коротковатый список своими саламандрами. А откроете вы их взаправду — и что? Вы станете доктором наук, появится новая область биологии, — и через год после открытия оно будет интересовать тысячи четыре человек на всем земном шаре. А сейчас я горжусь тем, что помогу вам заинтересовать саламандрами добрых полтора миллиарда народу. Ясно? И тебе, Илюша, тоже ясно?
— Эта точка зрения для меня совершенно нова… — пробормотал я. — Но, пожалуй, вы в чем-то правы…
— Прекрасно. Ты будешь писать сценарий, я верно тебя понял?
— Да.
Ланитов героически сохранял молчание на протяжении всего монолога шефа и нашего с ним краткого обмена мнениями, хотя дрожавшие щеки и часто мигавшие глаза ясно показывали, как трудно дается энтузиасту это молчание. Теперь он высказался:
— А все-таки она вертится! Мне надо было садиться за сценарий. Ведь до вечера было еще далеко.
9
Мудрый Василий Васильевич только кивал понимающе, когда я с опозданием приносил свои куски нашего сценария. Его не смутило даже то, что я нахально переименовал героиню этого сценария в Татьяну. Но когда я неделю не ходил ни к нему, ни в институт, он возмутился.
— Как вы смеете! — гремел он, переходя в пылу гнева на вы. — Как вы смеете! Я вас жду — ну бог со мной, я вам друг, а друзья для того и созданы, чтобы портить им жизнь. Но имейте уважение к композитору. К директору студии. К артистам. К государственным планам, наконец, — голос его упал. — И вообще, я не понимаю, чего от вас хочет ваша девушка. Она в результате выйдет замуж за двадцатилетнего сердечника.
— Не выйдет, Василий Васильевич, она и на свидания-то через раз ходит.
— А ты каждый раз приходишь, вот и результат. Еще одного такого месяца ты просто не выдержишь. И я тоже, пожалуй. Слушай, мальчишка, ты понимаешь, что ты — мой последний, наверно, друг? Мой наследник. В мыслях я называю тебя именно так. Я уйду, ты останешься, а уйду я скоро и спешу передать тебе то, что знаю, все, что могу. Ты сможешь больше, я хочу стать трамплином, с которого ты рванешь. И я буду счастлив. Я сейчас работаю не над фильмом над тобой. И какая-то девчонка срывает все… Дай, пожалуйста, нитроглицерин, он в нагрудном карманчике пиджака… Ну вот. Уже лучше. Вот бы для всех болезней нашлись такие лекарства. Кажется, сейчас кончишься, боль адская, а сунул микроскопическую таблетку под язык — и все в порядке. Учти с несчастной любовью часто бывает так же — все проходит. Только без помощи таблетки.
— Попробую справиться, — сказал я, — не с ней, так с собой. Я был тронут его признанием, жаль только, что он принимает меня за талант. Бездарность годится в наследники, но не в преемники.
Зазвонил телефон. Василий Васильевич взял трубку.
— Тебя, — сказал он горестно. Это была она.
— Немедленно приезжай. Деду плохо, с ним надо посидеть, а я должна уйти.
Когда я положил гудевшую трубку и посмотрел растерянно на Василия Васильевича, передо мною снова был стареющий титан с расправленными плечами.
— Ладно, мальчик, действуй. Я подожду. Больше всех ждут те, кому некогда.
10
— Что-то похудел ты, — неодобрительно сказала Таня, встречая меня в прихожей. — Поешь, я на столе оставила. Деду вставать не давай; через два часа покорми его, дашь лекарства, я написала что где, бумажку увидишь.
— А ты куда?
— Не все же мне с тобой и от тебя бегать, надо когда-нибудь и экзамены сдавать.
— Но сессия…
— Давно кончилась? Даже каникулы с тех пор прошли. Только не для меня. Хвостистка я, дружок. Не заступись Петрухин, — ну, тот художник, — в деканате, только бы я институт и видела.
Она чмокнула меня в щеку — и хлопнула одна дверь, заскрипела, а потом щелкнула замком другая.
Я прошел в комнату. На столе лежал лист бумаги. Там было, действительно, подробно расписано, что есть мне, а что и когда есть и глотать деду Филиппу. Тот сейчас спал на своем диване, но было видно, что ему нехорошо. Рыжие усики прилипли к влажному, даже на взгляд горячему лицу.
Кроме этого расписания лист вмещал в себя еще и несколько распоряжений, относящихся к каким-то Прасковье Даниловне и Александре Матвеевне. Одной я должен был передать пакет, другой сверток (просьба не перепутать).
Чтобы не тревожить сон старика, вышел на кухню, присел на табуретку. Как мне все-таки быть с Василием Васильевичем? Что можно сделать, чтобы он так не переживал?
О том, что делать с Таней, не думалось. И так было ясно: делать будет она, она одна.
Сорвался с места — открыть дверь на негромкий звонок. Старушка. Наверное, соседка. Шепотом:
— Я Прасковья Даниловна. Что Татьяна Дмитриевна, дома?
— Нет, Прасковья Даниловна. Вы садитесь, а я сейчас вынесу, что вам Таня оставила.
Старушка послушно села. Я вынес сверток, она приняла его на колени, но вставать и уходить не торопилась. Мерно хлопали седые ресницы, обрамлявшие большие выцветшие глаза, беспрерывно шевелились бледные сухие губы. Я было отключился, но потом уловил имя Тани, прислушался.
— Молодежь-то сейчас пошла, сынок, ненадежная. Особо — женщины. Со своим ребенком года не посидит, даже ежели муж кредитный, в ясли норовит, да еще на пятидневку. Свободы хотят все. А потом и получают, да не рады. А Таня и с чужим, как со своим. Моя дочка на работу только устроилась, ей бюллетень позарез нельзя было брать, а я тогда тоже на ладан дышала. Сколько раз она нас выручала — это же подсчитать невозможно. И коли обещает — полумертвая, а придет. Такой человек надежный. Ну, я пойду пожалуй, отдохнула малость. Мне ведь через весь город к себе ехать. И Таня к нам так ездила.
Щелкнула дверь за ней, и почти сразу — новый звонок. Думал, придется идти за вторым оставленным Таней пакетом, но нет. За дверью оказался Петрухин. Художник был сам на себя не похож — взъерошенный, растрепанный, без своего знаменитого по всей художественной Москве лилового берета, глаза такие, будто сейчас заплачут. Под мышкой какой-то холст трубкой. Он поздоровался, но боюсь, на этот раз не узнал меня, что-то слишком тревожило его, чтобы он мог заниматься случайными молодыми людьми. Он проскочил мимо меня на кухню, а оттуда в комнату, прежде, чем я успел его остановить. Я кинулся за ним поздно. Филипп Алексеевич уже проснулся и теперь полусидел в подушках. Дед слабо кивнул мне головой:
— Выйди, милый, поговорить нам с другом надо.
Я вышел на кухню. И тут же услышал, как поворачивается ключ в замке — это могла быть только Таня.