— Подумать только, — продолжал Друитт, — воспитанник Ланкастерской школы женат на этом старом кроте из погреба, а его единственный клиент… — Рот его скривился в гримасу брезгливого отвращения. — Это вы. Что бы сказал на это старина Мандерс! Вот это голова!

Друитт разошелся не на шутку. Казалось, что этот человек решил показать себя перед смертью. Все оскорбления, которые ему приходилось проглатывать от понятых, все издевки чиновников в мэрии извергались из его больного желудка. Сейчас он мог высказать любому человеку все что угодно. Безмерное сознание собственной значительности вдруг выросло из всего этого унижения: жены, имперского бургундского, пустых папок для дел, грохота паровозов на линии. Все это подходящие декорации для его страшной житейской драмы.

— Очень уж много болтаете, — сказал Малыш.

— Болтаю? — удивился Друитт. — Я мог бы весь мир потрясти. Пусть привлекают меня к суду, если угодно. Я выскажу им всю правду. Я так глубоко погряз, что потяну за собой… тайны всей этой помойки… — У него был приступ беспредельной самодовольной болтливости, он дважды икнул.

— Если бы я знал, что вы пьете, — сказал Малыш, — я бы не стал с вами связываться.

— Я пью… по воскресеньям. Это же день отдыха. — Он вдруг яростно затопал ногой по полу и бешено завизжал: — Потише ты, там, внизу!

— Вам нужно отдохнуть, — сказал Малыш.

— Вот так сижу и сижу тут… Иногда кто-то звонит в дверь, но это всего лишь бакалейщик — приносит консервы из лососины; она просто без ума от консервированной лососины. Потом позвоню… приходит эта толстая дурища… я сижу и слежу за проходящими машинистками. Мне хочется обнять их крошечные портативные машинки.

— Все будет хорошо, — взволнованно сказал Малыш, он был потрясен этой возникшей перед ним картиной чужой жизни, — вам просто нужно отдохнуть.

— Иногда, — продолжал Друитт, — меня тянет раздеться донага… прямо на людях в каком-нибудь парке.

— Я дам вам денег.

— Никакие деньги не могут излечить больную душу. Это ад, и мы его никогда не покидаем… Сколько вы могли бы мне дать?

— Двадцать бумажек.

— Этого ненадолго хватит.

— Булонь… почему бы вам не проехаться через пролив? — сказал Малыш с ужасом и отвращением. — Поразвлечься. — Он разглядывал грязные обкусанные ногти, трясущиеся руки Друитта — руки сластолюбца.

— Вы сможете пожертвовать мне эту небольшую сумму, мой мальчик? Я не хочу вас грабить, хотя, конечно, я ведь «оказал стране некоторые услуги».

— Можете завтра получить эти деньги… но при одном условии. Уедете завтра же дневным пароходом… и пробудете там как можно дольше. Может, я вам и еще пришлю. — К нему как будто присосалась пиявка — он чувствовал слабость и омерзение. — Дайте мне знать, когда деньги кончатся, а там увидим.

— Я уеду, Пинки… когда скажете. А… вы не выдадите меня моей супруге?

— Я-то уж буду держать язык за зубами.

— Я, конечно, доверяю вам, Пинки, а вы можете доверять мне. Отдохну, восстановлю силы и вернусь…

— Отдыхайте подольше.

— Эти грубияны, полицейские сержанты, еще почувствуют на себе мои восстановленные силы. Защитник отверженного.

— Я сразу же пришлю вам деньги. До этого никого к себе не пускайте. Ложитесь опять в постель. У вас страшные боли. Если кто-нибудь придет, вас нет дома.

— Хорошо, Пинки, хорошо.

Это самое лучшее, что он мог сделать. Выбравшись из дома и посмотрев вниз, Малыш встретился взглядом со злыми, подозрительными глазами супруги Друитта, выглядывающей из окна подвала; в руках у нее была тряпка; женщина смотрела на него, словно из норы, прорытой под фундаментом, как на злейшего врага. Он перешел через улицу и еще раз взглянул на этот домик; там, наверху, у окна, полузакрытый шторами, стоял Друитт. Он не следил за Малышом, он просто без всякой надежды выглядывал на улицу — а вдруг кто-нибудь появится. Но было воскресенье, машинистки мимо не проходили.

***

— Тебе придется последить за его домом, — сказал Малыш Дэллоу. — Я ему ни на грош не доверяю. Видел я, как он выглядывает наружу, ждет чего-то, может, ее высматривает…

— Не такой уж он дурак.

— Он пьян. Говорит, что живет в аду.

Дэллоу захохотал.

— В аду? Вот это здорово!

— Дурак ты, Дэллоу.

— Никогда не верю тому, чего не вижу собственными глазами.

— Значит, немного ты видишь, — отрезал Малыш.

Он ушел от Дэллоу и поднялся наверх. Ну если и это ад, подумал он, то в нем не так уж плохо: старомодный телефон, узкая лестница, уютный и пыльный полумрак — совсем не похожий на дом Друитта, неудобный, трясущийся, с этой старой сукой в подвале. Он открыл дверь в свою комнату: а тут вот, подумал он, его собственный враг. Сердито и растерянно оглядел он свое изменившееся жилище — все вещи были слегка сдвинуты с мест, пол выметен, все вычищено и прибрано.

— Я же велел тебе ничего не трогать, — сказал он с осуждением.

— Я только немножко прибралась, Пинки.

Теперь это была ее комната, а не его: шкаф и умывальник передвинуты, кровать тоже — про кровать она, конечно, не забыла. Если это и был ад, то он принадлежал ей, а сам он лишился прав на него. Он чувствовал, что его вытесняют, но всякий протест мог привести к еще худшему. Он наблюдал за ней как за врагом, скрывая ненависть, стараясь отыскать на ее лице признаки будущей старости, представить себе, как она выглядывает из подвала. Он вернулся подавленный судьбой другого человека, но дома груз стал еще тяжелее.

— Тебе разве не нравится, Пинки?

Он не Друитт. У него решимости хватит. Он еще не сдался.

— Ах, тут… Очень мило. Просто я этого не ожидал, — ответил он.

Она не поняла причин его скованности.

— Плохие новости?

— Пока нет. Но, конечно, нам нужно быть ко всему готовыми. Я-то готов.

Он подошел к окну, сквозь лес антенн внимательно посмотрел на покрытое облаками мирное воскресное небо, затем снова оглядел изменившуюся комнату. Вот как она выглядела бы, если бы его не стало, и другие жильцы…

Он внимательно следил за нею, когда с ловкостью фокусника, притворившись, будто выполняет ее желание, сказал ей:

— Я подготовил машину. Мы можем поехать за город, там нас никто не услышит… — Но тут же заметил ее испуг, и, прежде чем она успела ему ответить, изменил тон: — Конечно, это только на худой конец". — Последние слова понравились ему, он повторил их снова; худой конец — это та толстая баба с пристальным, осуждающим взглядом; вот она переходит через застланную дымом улицу… Худой конец — это пьяный, погибший Друитт, высматривающий из-за портьеры хотя бы одну машинистку.

— До этого не дойдет, — подбодрил он ее.

— Нет, — горячо подхватила она. — Не дойдет, не может дойти.

Ее непоколебимая уверенность странно на него подействовала, как будто его планы тоже привели в порядок, передвинули, подменили, так что он уже не считал их своими. У него появилось желание доказывать, что это действительно может произойти; он чувствовал странное и тоскливое тяготение к самому страшному из всех человеческих проступков.

— Я ведь так счастлива. В конце концов, может, это не так уж и грешно? — сказала она.

— Как это так, не грешно? — спросил он. — Это смертный грех!

Он бросил взгляд, полный презрительного отвращения, на застланную постель, как будто представлял себе, как эти дела будут время от времени повторяться, — нужно же повторять пройденное.

— Я понимаю, — согласилась она, — понимаю, но все же…

— Хуже этого только одно, — продолжал он.

Она как будто ускользала от него, она уже превращала в семейную жизнь их мрачный союз.

— Я счастлива, — возражала она смущенно, — ты такой добрый.

— Это ничего не значит…

— Слушай, — прервала она его, — что это такое?

Через окно доносился жалобный плач.

— Ребятенок в соседнем доме.

— А почему его никто не успокоит?

— Воскресенье. Может, они ушли. — Затем добавил: — Что ты хочешь делать? Пойдем в кино?