Изменить стиль страницы

— Злая штука, Илья Семенович. — Василий Антонович отложил листы. — Под копирку, значит. Это, должно быть, третий или четвертый экземпляр. Довольно слепо оттиснуто. Кто принес-то?

— По почте пришло. Штемпель старгород-ский.

— Отдай Огневу. Это по его ведомству. Пусть читает и наслаждается. Пока, Илья Семенович. До завтра. Я, пожалуй, поеду.

Но он не поехал. Он отпустил машину и пошел пешком. Мокрый снег бил в лицо, барашковый воротник быстро намок, шее было неприятно от этого. На тротуарах начиналась слякоть. Василий Антонович ничего не замечал, шел, слизывая с губ мокрые хлопья. «Старинный сказ» почему-то, он даже не мог объяснить почему, его очень ранил. Было обидно, было вяло, вдруг ощутились годы, которых до этого не замечал; их оказалось уже довольно много.

Шлепал по мокрому снегу и недоумевал: в чем дело? Мало ли приходилось видеть и испытывать кляуз и прежде, мало ли видел он отвратительных анонимных писем не только о себе или Соне, — о всей партии, о советской власти. Разное бывало в жизни. И тем не менее «Старинный сказ» превосходил все по скрытой, тщательно обдуманной подлости. Василия Антоновича нисколько не занимал вопрос: кто это мог быть, кто автор? Достаточно, что такой автор нашелся, достаточно, что существовала черная душа, выносившая в себе подобную мерзость.

34

Новая постановка давалась Юлии значительно труднее, чем та, в которой она так блеснула лирическими летними пейзажами. Все три действия, все восемь картин новой пьесы происходили в обычных комнатах обычной средней современной квартиры. Что тут придумаешь? Буквально ничего. Стены, окна, древтрестовская светленькая мебель. Юлия набрасывала эскиз за эскизом, ломала голову — чтобы внести хоть сколько-нибудь живое, оригинальное в ординарность, обусловленную замыслом автора пьесы. Кто-то сказал ей в театре: «Дорогая Юлия Павловна, а как в те добрые старые времена, когда придерживались трех аристотелевских единств: времени, места и действия, — как тогда художнику приходилось изворачиваться? Тоже ведь все происходило под одной крышей, в одних стенах». — «Да, — ответила Юлия, — но под какой крышей и в каких стенах? Или дворец, в Венеции, или замок английского короля — какого-нибудь Ричарда, или апартаменты Клеопатры… Олимп, Парнас… Можно было фантазировать сколько угодно, можно было поиграть красками, цветом, светом. А что я сделаю здесь, в этих комнатушках?»

Настроение было плохое, тем более плохое, что и в сердце у Юлии было сумрачно, непонятно, взбаламученно. «Что это, — размышляла Юлия, — неужели я влюбилась в этого Влады-чина? Почему? Зачем? Что я о нем знаю? А что я знала о тех, о других?.. Но я же их никогда и не любила, это было, как говорят сейчас, сосуществование, — хорошо, если мирное, а то ведь бывало и совсем не мирное. Говорят, любовь окрыляет. Где же крылья? Ноги и те еле движутся. Ползаю, что сонная муха».

Самое страшное во всем этом было то, что она нигде не могла поймать Владычина, нигде не могла с ним встретиться. Была надежда, что Денисовы пригласят его на встречу Нового года, она об этом сказала Соне. Но, во-первых, Соня не позвала его, видите ли, потому, что Василий Антонович не очень любит Владычина; а, во-вторых, даже если бы и позвала, встреча Нового года, как известно, не состоялась из-за взрыва в цехе Александра; не сильно, но Александр в тот день все же пострадал, и Соня с Василием Антоновичем просидели ночь возле его постели.

Что тогда делала Юлия? Отправилась в Клуб творческой интеллигенции, там ее пригласил к своему столику художник Тур-Хлебченко с компанией, они веселились, они были остроумны и жизнерадостны, но Юлия так и не настроилась на новогоднюю волну; художники, наверно, подумали о ней не очень лестно — скучная, мол, надутая дура, и она возвратилась домой, когда ещё не было и четырех утра, когда Соня и Василий Антонович все ещё сидели возле тяжело дышавшего контуженного Шурика.

Ну где, где искать теперь Владычина? Пойти в райком? Туда без партбилета не пускают. А и пустили бы, что она скажет, как объяснит свое появление? Ловить на предприятиях, куда он выезжает каждый день? А как узнать, на какое из них он отправится сегодня, на какое собирается завтра? Пригласить в театр? Новая премьера ещё не готова. Дожидаться у подъездов, бегать следом, писать записочки?.. Увы, тот возраст прошел безвозвратно.

Однажды, в мятущемся своем состоянии, Юлия отправилась к Черногусу. Дома сидеть было невозможно; встречаться с кем-либо из театра не хотелось. Черногус — это какая-то другая, незнакомая, не такая, как у всех, жизнь. С ним можно было говорить о чем угодно; а можно было и ни о чем не говорить.

Гурий Матвеевич встретил Юлию, как всегда, приветливо.

— А этого юного балбеса с вами нет? — спросил он, выглядывая на всякий случай за дверь.

— Он в деревне. На перековку отправился, — ответила Юлия. — Можно, я у вас немножко побуду? Я вам не помешала?

— Что вы, что вы, Юлия Павловна! Кому и как может помешать такая интересная женщина! Вы меня извините, но вы очень интересная женщина. Вы вполне оправдываете свое имя.

— Мое имя? А у него есть значение? — Юлия заинтересовалась. — Мне никогда не приходило это в голову.

— Как же, как же, Юлия Павловна! Неужели вам никто об этом не говорил? «Юлия» — женская форма от «Юлий». А «Юлий» по-латыни значит — «блестящий». Вы блестящая, Юлия Павловна, вот вы кто.

— Интересно. — Юлия даже улыбнулась. — Но мне кажется, Гурий Матвеевич, что если я и была в свое время блестящей, то весь блеск с меня давно сошел.

— Не стыдно вам! Вот сейчас сварю кофе, выпьем по чашечке, настроение у вас и поднимется. У вас, наверняка, гипотония, пониженное артериальное давление. Никогда не измеряли? Вот ведь вы какая!

Черногус включил электрическую плитку, достал из шкафа маленькие кастрюлечки из белого металла, сделанные так, будто их затянули в талии корсетом, полез в недра письменного стола за банкой, как он сказал, самого заветного кофе; кто-то привез ему года три назад из Англии.

— Новозеландский! Не кофе, а тысяча и одна ночь.

Когда кофе было сварено и налито в чашечки, когда его ароматом заполнился весь дом, Черногус достал из шкафа две рюмочки и наполнил их ликером.

— Попробуйте, Юлия Павловна. Чудесно с ликером.

Юлия не любила ликеров; но из вежливости попробовала, и даже похвалила:

— Да, приятно. Очень. — Затем, без всяких переходов и подходов, она вдруг спросила: — Гурий Матвеевич, как вы считаете, что такое любовь? Это непременно окрыляющее чувство? Или оно может и угнетать?

Черногус долго и внимательно вглядывался в лицо Юлии, мелкими глотками, едва касаясь губами, прихлебывая кофе из чашечки.

— Вы, конечно, любили, не сомневаюсь, — добавила Юлия. — Как было, у вас?

— У меня было так, Юлия Павловна. — Черногус отставил чашечку. — Был я студентом… — Он пошел к столу, порылся в ящиках, извлек пожелтевшую фотографию миловидной молодой женщины, в тугой блузке, с пышными рукавами, в длинной, обтягивающей фигуру юбке. — Вот влюбился в нее. — Черногус положил фотографию на стол перед Юлией. — Аннушка. Анна Шашкова. Дочка хозяина дома, в котором я квартировал. Пела, рисовала. Отвечала взаимностью. Все было решено. Но в шестнадцатом году меня мобилизовали в армию, отправили в Персию. Вернулся не скоро, в двадцать первом. Ее уже не было. Уехала с папашей и мамашей в эмиграцию. Исчезла. Много боли, много разочарований причинила мне эта любовь, Юлия Павловна. Для молодой души разочарование всегда страшнее, чем для души, покрытой коростой житейского опыта. Но была и другая у меня любовь. Это уже в двадцать пятом году. Я работал в губкоме партии. Она тоже была активисткой… Но даже вот и фотографии от нее не осталось… Все были заняты, заняты, — сфотографироваться некогда. И детей не завели, откладывали до более спокойного времени… Умерла. Простудилась, выезжая в деревню… Воспаление легких. Ни пенициллинов, ни сульфидинов, ни террамицинов, — ничего такого в ту пору не водилось. Поил клюквенным морсом, сидел возле, держал ее руку в своей. Пульс считал день и ночь. Все кризиса, перелома ожидал. Перелом пришел, да только в худшую сторону. Задремал раз на стуле. Проснулся, а ее уже и нет. Даже и не простились…