Изменить стиль страницы

— Куда вы? Куда? — закричала она отчаянно, увидев Александра, вбегающего в аппаратный зал. — Сюда нельзя!

Позади нее ударил оглушительный взрыв. Страшная сила толкнула ее в спину, согнула, скрутила и бросила к ногам Александра. Майя слышала только грохот, но ни боли от этого бешеного толчка, ни боли от удара всем телом о каменный пол уже не почувствовала.

30

Морозы в январе стояли крепкие. Снег перепадал редко, но обильно, лежал он пухло, пышно, покрыв периной землю, обкидав ветви елей, белыми дугами согнув тонкие стволы берез. Дни держались тихие, солнечные, ночи шли скрипучие, в звездах, в мягких лунных разливах. На далеких лесных опушках, исходя тягучей тоской, выли озябшие волки; по утрам вокруг огородов, за плетнями, — печаталась на сугробах суматошная вязь заячьих следов и вилось между ними осторожное лисье хождение.

Забелин уехал. Не потому, что все было решено с перепланировкой и перестройкой Забо-ровья, с превращением его из старого в новое. Решили только основное — то, что дома надо строить городского типа, без кокетничания историческими и национальными традициями российской деревни, без того, о чем можно было бы сказать: стиль «рюсс нуво», без соединения современных шлакоблоков с былинными петухами на крыше. Красиво спланировали центр нового Заборовья, — его две главные магистрали. Непременно, уже в наступившем году, в селе должен быть водопровод; неясно ещё только, откуда вести воду — с помощью насосной станции из реки Жабинки, или взяться за дело поосновательней и пробуравить в толще прибрежных песков скважину артезианского колодца.

Обо всем этом надо будет думать и думать, и Забелин ещё приедет. Его вызвали для участия в сдаче домов в Старгороде, которые построены по его проектам и под его наблюдением.

Баксанов остался в комнате один. «Архитектурную мастерскую» не разоряли. В ней так же лежали на столах и были приколоты к школьным доскам листы чертежной бумаги с набросками планов, с почти готовыми планами во множестве вариантов; по-прежнему вечерами здесь, как в клубе, собирались под лампами-молниями колхозники и фантазировали о будущем.

Ранними утрами, ещё до света, при звездах, Баксанов закидывал за спину ружье, становился на лыжи и по нетронутым снегам шел встречать зарю, то в сторону от реки — к темным лесным чащобам, то через реку — в коварные молодые березнячки и соснячки, в которых, не будь солнца, указывающего страны света, можно было бы легко заблудиться; или устраивался на береговом обрыве и с тщательно выбранной позиции наблюдал за световыми и красочными переменами в небе над той частью горизонта, из-за которой час спустя выползал край огромного солнца.

Рождение каждого нового дня природа обставляла величественной торжественностью; вначале не было ни фанфар, ни барабанов, ни восторженных, ликующих кликов, — был только свет, были только краски, они заменяли все. Густая синь ночи на востоке, будто в нее понемножку подливали воды, постепенно превращалась в аквамарин, аквамарин сменялся бледно-сиреневым нежным свечением, которое охватывало добрую половину горизонта, оттесняя первозданную синеву к западу. Это были как бы первые запевы флейт, к которым едва-едва присоединяли свой голос кларнеты.

Затем на тонкий задумчивый сиреневый грунт, расплываясь, падали первые брызги радостно опаловых красок. Так вступали трубы. Они крепли, ярчали, набирали все больше розовой желтизны. В небо веером взлетал фонтан золотых, все сметающих на своем пути пламенных стрел. Это вскрикивали тысячи звенящих фанфар, — и под гром огромных барабанов в золотом огне являлось солнце. Сначала оно только показывало лоб и один глаз над горизонтом, как бы спрашивая: а что тут нового на земле, все ли в порядке? И только тогда подымало все свое горячее слепящее лицо.

А какие перемены происходили на земле! Как мелодично и музыкально становился то синим, то сиреневым или розовым снег. Как бриллиантово вспыхивал он при появлении солнца. Как длинные тени деревьев становились постепенно короче, как в канавах, в оврагах, в глубоких колеях залегала прозрачная холодная голубизна.

Из-за всего этого стоило вставать до света, вместе с хозяйками, с доярками, с петухами. Никакая сокровищница мира не располагала такими богатствами, какие за один утренний, рассветный час щедрыми пригоршнями разбрасывала по земле царица-природа.

У Баксанова дыхание захватывало от радости, от восторга в этот заветный час. Он совсем позабывал, что уже недалек день, когда ему стукнет полсотни, забывал, что он толстяк, тучник, который никак не может справиться с распухшим животом. У него вырастали крылья молодости. Он мчался на лыжах, не разбирая дороги, не помня об одышке. Сверкающая снежная пыль вихрилась позади, медленно опадая в лыжни. Он отыскивал местечко поживописней, доставал из кармана полушубка бутерброды и бутылку с ещё не совсем остывшим, тепленьким чайком и завтракал под открытым голубым и солнечным небом.

В часы хождения на лыжах хорошо думалось. Случилось так, что в голове сама собою начала складываться новая повесть. Общение с Забелиным, с колхозниками Заборовья подтолкнуло Баксанова на это. Возникала повесть о старом архитекторе, который обрел вторую молодость, попав случайно в условия, подобные тем, что были в Заборовье. В воображении рождались хорошие люди, люди с мечтой о новой, красивой жизни, формировались их характеры, заострялись конфликты.

Обдумав очередную главу в таких блужданиях по лесам и полям, Баксанов затворялся после обеда в своей комнатке и до вечера, до того часа, когда в «архитектурную мастерскую» начинал сходиться жаждавший общения колхозный народ, торопливо, в азарте, исписывал добрый десяток листов бумаги. «Вот беда-то, — думал он иной раз, — не вовремя прорвало. Всяких общественных дел уймища, в Старгород ехать надо, а тут вот что получается». А из Старгорода и в самом деле названивали чуть ли не каждый вечер. Кто-то поссорился, кто-то чего-то не поделил. Зовут разнимать, разбирать. Тянул, не ехал. «А ну ещё главку. А ну ещё», — назначал себе срок за сроком.

В солнечном лесу, на солнечных опушках, среди голубых снегов все забывалось, все старго-родские страсти казались мелкими и пустыми, и думать о них не хотелось.

В один из таких дней, встретив очередную зарю, Баксанов скатился с обрывов на лед Жабинки, пересек ее вкось и углубился в молодые сосняки. Лыжи легко скользили по просекам, по лесным дорогам. Кто-то куда-то тут езживал на дровнях: следы полозьев, окованных железом, следы лошадиных копыт, сено, вычесанное придорожными ракитами из саней… Бежали лыжи, упруго толкались о снег бамбуковые палки, увесисто давило спину двухствольное ружье двенадцатого калибра, в патронташе, тугим поясом стянувшем необоримый живот, медными рыжими глазками поблескивали капсюли патронов.

В стороне грохнуло несколько выстрелов. Баксанов не обратил на них внимания, — в эти дни охотников в окрестностях Заборовья встречалось не мало. Били зайчишек, били лис, куропаток.

Но вот он вышел к лоскутьям красной материи, развешенным на веревке толщиной почти в полпальца. Веревка змеилась вправо и влево по мелколесью, на высоте его пояса, уходя в темные чащи. Вдоль нее было натоптано, и вдоль нее прямо оттуда, где Баксанов только что слышал выстрелы, вывалив язык, мчался ошалелый, запыхавшийся волк. Увидев человека, волк метнулся в сторону от красных флажков. Но Баксанов, охваченный охотничьим азартом, уже сбросил через голову ружье, уже перезарядил его картечью и успел ударить вслед волку из обоих стволов. Он видел, как падали на снег срезанные выстрелом ветки молодых сосенок и березок, видел, как летели клочья пыжей. Но не сразу сообразил, что же с волком.

А волк с разгона ушел мордой в рыхлый снег и лежал шагах в семидесяти впереди, возле почерневшей от старости, кособокой елки.

С бьющимся, разволновавшимся сердцем Баксанов медленно пошел к нему.

— Молодой человек! — услышал он грубый, властный окрик. Из чащи наперерез ему, ступая широкими охотничьими лыжами, шел грузный большой дядя в просторной куртке из зеленого сукна, в высоких черных валенках; большой ручищей без рукавицы он легко держал за резную шейку ложа ружье, положив его стволами на плечо. — Ты кто такой? — спросил, подойдя вплотную. Седые волосы были обметаны инеем, инеем пушились и мохнатые брови, из-под которых тяжелым взглядом смотрели холодные глаза.