Изменить стиль страницы

— Сидят, — сказал Баксанов, — тетрадки проверяют. Скучища поди. Неужели не зайдем? Обрадуются-то как живым людям!

Забелин нехотя согласился зайти на минутку, Баксанов сказал правду, учительницам вместе было более восьмидесяти лет. Но разделялся этот возраст отнюдь не на равные части. Марии Ивановне было около шестидесяти, она почти тридцать лет прожила в Заборовье, в этой комнате при школе. Нина Сергеевна только что окончила институт, этой осенью начался первый год ее самостоятельной работы.

В одном Баксанов ошибся. Учительницы не сидели в одиночестве и никаких тетрадок не проверяли. В комнате у Марии Ивановны застали колхозного агронома. Он немноншо смутился, сказал:

— Давненько учился, товарищи. Да и плохо, наверно, учился. Вот статью в газету написал, а боюсь посылать: вдруг грамматических ошибок наделал. Марию Ивановну эксплуатирую по этой части.

— Да, да, Семен Егорович, вам бы в школу ещё походить не мешало. «Встреч» с мягким знаком написали, а «вокзал» через «г» ухитрились изобразить.

— Но это же от невнимательности, это описка, Мария Ивановна! — вскричал, смущаясь ещё больше, агроном.

— А уж, милый мой, мы в такие психологические тонкости не входим. Напутал — получай двойку.

За стеной слышались голоса, выкрики, шум.

— Что там? — спросил Баксанов.

— Ниночка литературный кружок проводит, товарищ Баксанов. Вы бы зашли. Писателю такое дело обходить нельзя.

В комнате Нины Сергеевны, молоденькой и черноглазой, с темными, вьющимися на концах волосами, сидело с десяток девочек и мальчиков, видимо, самого старшего, седьмого, класса. Все притихли, увидев гостей, и дружно встали.

— Сидите, ребятки, сидите, — сказал Баксанов, здороваясь за руку с учительницей. — Стихи, наверно, читали, а?

— Да, вот Ася Рыбкина читала, — ответила Нина Сергеевна. — Продолжай, Асенька! Товарищ писатель послушает.

Девочка принялась читать свои смешные, детские стишки. Баксанов слушал ее и вспомнил себя, такого же четырнадцати или пятнадцатилетнего, школьный литературный кружок, которым руководил почему-то учитель химии, такие же вот вечерние чтения. А потом другой кружок — лит-группу при районной газете. Ему хорошо помнился товарищ в полувоенной форме, у него была странная фамилия: Граф. С первого же раза он представился кружковцам как член Союза поэтов. Что он написал, они не знали, а сам он этого не говорил, но тем не менее товарищ Граф казался им всем существом из миров нездешних и заоблачных. Глядя на него, они уже не сомневались ни в существовании Олимпа, ни в существовании Парнаса, где обитали подобные товарищу Графу. Он разбирал их стихи и рассказы, одни признавал никуда не годными, другие хвалил, уносил с собой, обещая кому-то их порекомендовать. Тем дело и кончалось. Потом он исчез. Но Баксанов его всегда помнил. Товарищ Граф был величествен, он никогда не опускался до ординарных движений и действий, до обыденных слов. Он шествовал, он священнодействовал, он изрекал. Подняться до него Баксанов так и не смог, хотя уже много лет имя Баксанова хорошо известно в литературе. Он не научился загадочно пыхтеть трубкой при людях и фотографироваться с нею в профиль, отчего взгляд получается устремленным не только в пространство, но и в толщу времен, недоступных простым смертным. Не решился он отрастить бороду, завивающуюся вперед из-под подбородка, как у скандинавских шкиперов, — такая борода тоже признак незаурядности. Не умеет Баксанов ходить в бойскаутских коротких штанишках по-западноевропейски, демонстрируя окружающим кривые волосатые ноги. Говорит, когда бы надо молчать с тупой многозначительностью, и говорит так, что всем все понятно, а это тоже признак заурядности. Художник Тур-Хлебченко сказал ему: «Старик, не огорчайся. Ты знаешь высказывание по этому поводу остряка Ларошфуко? Ларошфуко сказал: «Величавость — это непостижимое свойство тела, изобретенное для того, чтобы скрыть недостатки ума». Непостижимое! Понял? Так что и не бейся впустую. Оно легко дается только скудоумным».

В кратчайший миг промелькнули все эти картинки прошлого перед Баксановым. Минуту спустя он уже сидел среди ребят, рассказывал им о том, как сам начинал писать, прочел несколько четверостиший из своих полузабытых детских стихов. Все весело смеялись. Потом он стал читать стихи настоящих поэтов, и ребята притихли, заслушались.

— Вы знаете, — говорила молоденькая учительница, отпустив ребят, — есть несколько юношей в колхозе, и девушки такие есть, которые очень интересуются литературой. Некоторые даже что-то пишут. Они бы с радостью занимались. Но с кем? Не с кем. Я, например, руководить ими не могу. Им бы опытного в литературе товарища надо. А я… Что я!

На обратном пути и Баксанов и Забелин молчали. Мороз поддавал холоду, подняли воротники, прятали руки в карманах. Потрескивало окрест, промораживалось, расщеплялось.

Раздеваясь в своей комнате, Баксанов сказал:

— Понимаете теперь, Николай Гаврилович, остроту положения? Культурных-то сил на Стар-городчине не хватает. Или точнее — неправильно они распределены. Убежден, что если не в каждом селе, то через одно — во втором, или через два — в третьем, есть молодые тайные поэты, есть и прозаики. Им развивать свои способности хочется, им руководители нужны. А где они тут, руководители? Наше старгородское отделение Союза писателей — двадцать два человека. Капля в море. Да и не все пойдут в деревню, да и что толку от кавалерийских наскоков культуртрегеров? Свои центры культуры должны возникать на селе, свои! Своя интеллигенция здесь нужна. Много интеллигенции. Разной: производственной, научной, художественной. Ведь если бы вы или я жили здесь постоянно, не будем хвастаться, но факт остается фактом, много хороших дел могли натворить. Не верно говорю?

— Я отлично понимаю вашу мысль, Евгений Осипович. Отлично. Так надо строить колхозные села, такой насыщать их бытовой культурой, чтобы интеллигенция не бежала отсюда, а напротив — ехала бы сюда. Значит, правы колхозники, не кустарничать надо, не по внешней видимости идти, а в глубину копать, перестраивать все радикально.

— Не зря, значит, я вас к учительницам повал? — спросил Баксанов, приседая в трусиках возле постели, отчего в коленях у него шла отчаянная стрельба. — Неплохие прелестницы!

— Полезный поход, полезный, — согласился Забелин. — Одно меня удивляет. Приехали мы сюда вместе, время проводим вместе. Когда вы туда дорогу нашли, за околицу?

— Чисто профессиональное качество, Николай Гаврилович, — смеясь, ответил Баксанов. — Чутье особого рода.

— Потом напишете, наверно, обо всем об этом?

— Как сказать. Может быть. Сейчас я об этом пока не думаю. Пишешь ведь тогда, когда материал давит на тебя, когда уже не можешь не сесть за стол.

— А вот я слыхал, — сказал Забелин, лежа под одеялом, — один высказывался… Имени его не назову, это не столь существенно. Старгород-ский поэт один. Он говорил так: беда нашей литературы в том, что у нас пишут, не рассчитывая на века, пишут, рассчитывая на сегодняшнего читателя. Это верно?

— А вы как думаете?

— Не могу судить квалифицированно. Я читатель. Я только читаю книги. Среди них попадаются интересные, но есть неинтересные, есть глубокие и неглубокие, волнующие и неволнующие.

— Думаете, это только сейчас так?

— Убежден, что всегда так было. Это нормальный процесс в искусстве. Но, может быть, с точки зрения специалистов должно быть иначе? Может быть, каждая книга должна стрелять куда-то в будущее?

—. Если книга правильно и ярко отразит современность, о ней можно не беспокоиться, она будет жить долго, Николай Гаврилович. Значит, беспокоиться надо о другом — о том, чтобы современность отражать правильно и ярко. Значит, надо думать о ней, о ней, о современности. Этот ориентир не подведет. У нас, например, есть такой… мы его «классиком» зовем… он только и думает о том, как бы в будущем его не позабыли. Пишет сухо, схематично, по-гимназически — то есть грамматически правильно, но не о том, что сам увидел и прочувствовал, а о том, чему его научили в гимназии. И вот этот человек дошел до того, что каждое свое письмецо, кому бы ни писал, непременно через копирку дублирует. Для одиннадцатого и двенадцатого томов собрания сочинений. У классиков в одиннадцатом и двенадцатом томах всегда письма публикуются. Вот как бывает. А в общем-то, Николай Гаврилович, меня бессмертие мало волнует. Меня больше волнует, как я выполняю свой сегодняшний гражданский долг, есть ли польза от моего труда сегодня. А что будет потом… Маяковский сказал: «Умри мой стих, умри, как рядовой!» Пусть и мои романы гибнут в бою, как рядовые. Лишь бы они сражались. — Баксанов щелкнул выключателем на стене. — Спокойной ночи, Николай Гаврилович. Пойдем в объятия Морфея.