Изменить стиль страницы

— Если это все тот же самый Птушков, — сказал Черногус, — то, по-моему, от него и ожидать ничего нельзя. Пустоцвет, знаете ли. Серый, необразованный.

В дверь снова постучали. Черногус пошел встретить. Вошли старики Горохов и Синцов.

— Именинник ты! — крикнул глуховатый Горохов. — С визитом вот явились. Не прогонишь?

Старикам было налито по бокалу шампанского. Но Горохов шампанское отодвинул, потянулся к коньяку.

— От этого шипучего — подагра. Вся аристократия от него страдала. От шампанского да от куриных паштетов. И коньяк твой, Матвеич, баловство. Водочки бы припас, голова! Сто лет живешь на свете, ума не набрался.

Видя, что тут свои будут разговоры, София Павловна собралась уходить.

— Юлия, — шепнула она. — Василий Антонович обещал прислать машину к девяти. Сейчас десятый. Пойдем, Юленька.

— Пойдем, — согласилась. Юлия, утратившая вдруг весь свой боевой задор. Ей захотелось спать, ей захотелось, чтобы рядом с ее постелью сидел бы кто-нибудь очень родной и любящий, чтобы он говорил ей хорошие, ласковые слова. А кто же у нее есть на свете еще родной и любящий, кроме этой терпеливой, ровной Сони? Никто же, кроме Сони, доброго, ласкового слова ей не скажет. — Пойдем, Соня. Хочу домой.

Черногус проводил их до машины, стоял потом у крыльца в сумерках, махал вслед рукой.

Дома София Павловна помогла Юлии раздеться, уложила в постель, укрыла одеялом. Юлия свернулась клубочком, взяла себе под щеку душистую ладонь Софии Павловны.

— Соньчик, — не открывая глаз, сказала словом Василия Антоновича. — Спой что-нибудь или расскажи сказку.

София Павловна тихо посмеялась, прижалась щекой к голове Юлии, сказала шепотом в самое ухо:

— Пьянчужка ты глупенькая, Юлька. Спи. — И, погасив свет, вышла.

Василия Антоновича еще не было. В столовой что-то писал за столом Александр.

— Роман? — спросила София Павловна.

— Почти, мама. У нас в цехе интересное дело затевается. Были ударники коммунистического труда, был наш участок участком коммунистического труда. Теперь задумали всем цехом добиваться этого звания. Мне вот поручили сочинить проект обязательства. Вроде своей цеховой конституции новых отношений к труду и к быту. Хочешь послушать?.

— Конечно.

Александр стал перечитывать пункты обязательства. Тут было не только то, что касалось отношений людей к труду, но непременным условием отмечалась необходимость учиться — заочно ли, очно, но учиться и учиться: «Без больших разносторонних знаний коммунизма не построишь». Было обязательство повышать свою культуру, быть примером в быту.

— Ведь еще многое неясно, мама, — сказал Александр. — Зримые черты коммунизма! Это только легко говорится. А на практике? Вернее всего такие черты обнаруживаются в труде. Люди у нас прекрасно работают. Один может всегда заменить другого. По три, по четыре профессии каждый и каждая осваивают. В труде — тут более или менее ясно. С бытом — не все. Как коллективно проводить время? Споры идут. Некоторым кажется, что надо все делать толпой. В кино? Шагай все разом. В театр? Тоже шеренга за шеренгой. В музей к вам? Направо равняйсь! Это же чепуха, верно? Ну, я понимаю, пикник за город. Поход какой-нибудь. Туристская поездка. Или если и в кино, — то просмотр и коллективное обсуждение фильма. Чтобы это было поводом для эстетического развития. Я прав?

— Думаю, что да, Шурик.

— Ну, а некоторые есть индивидуалисты. Все пытаются свести только к производственным показателям. Очень трудно, мама, найти правильную дорогу к новому. Так, чтобы и в пошлость не впасть, в упрощенчество, и так, чтобы не испортить все формализмом. Вы же тоже искали новые формы жизни и труда. Я читал, например, о бытовых коммунах.

— Да, Шурик, были такие. Но это совсем не то. Наши коммуны, если задуматься, возникали знаешь отчего? От тягот жизни, в ту пору очень еще неустроенной. Для коллективного преодоления этих тягот. Была, например, стипендия — рублей пятнадцать — двадцать. Одному на нее чертовски трудно было изворачиваться. А в коммуне, когда это шло в общий котел, дело несколько облегчалось. Стал материальный уровень народа повышаться, и коммуны развалились. Но в них было интересно, весело, ничего не скажу. Мы с твоим папой в коммуне не состояли, но ходили к нашим ребятам и девчатам иной раз по вечерам. На Петроградской стороне, помню. На Песочной набережной.

— Вот видишь! А тут не в материальных условиях дело, мама. Тут тяга к новому, потребность в коллективном труде и в коллективных усилиях для подъема общей культуры каждого человека.

Приехал Василий Антонович. Стали пить чай. Снова поговорили о проекте обязательства, который составлял Александр. Василий Антонович внимательно просмотрел исписанные листки, кое-что предложил выкинуть, кое-что дописать. Потом сказал:

— Интересная новость. Поэта Птушкова знали?

— Как же, — ответил Александр. — «Древний сказ».

— Поэт, видите ли, совесть народа! Он свободный певец. Птичка, словом, певчая, в отличие от некиих птиц ловчих. А чем кончилось? — Василий Антонович извлек из кармана сложенный вчетверо листок, бросил его на стол. Это были слова и ноты песни.

София Павловна прочла вслух:

— «К вершинам коммунизма. Слова В. Птушкова». Внизу сказано: «Тираж пятьсот экземпляров, типография Высокогорского совнархоза». Высокогорского? Почему, Вася, Высокогорского?

— Потому, что молодой пиита удрал из Озёр, где ничего у него в клубе не вышло, — удрал в Высокогорск. Боялся, что его здесь прижмут за «Древний сказ». А может быть, и просто Артамонов переманил. Квартиру ему там дали, из двух комнат. У нас он две брать не хотел, демонстративно жил в развалюхе. А уж и так горсовет шёл на исключение: одному — две комнаты.

Жёны-то у него незаконные, он с ними не регистрируется. А там взял две, не кочевряжился.

И главное — что сочинил! Гимн. Областной гимн.

У него в завуалированном виде даже сам Артамонов фигурирует: «Отец и хозяин, заботой объятый». Это же умереть, Соня, можно! Вот тебе и фрондер, вот тебе и совесть народа!

София Павловна просматривала ноты, перечитывала строки. Музыка и в самом деле была гимнообразная. Но излишне трескучая и бравурная. А слова — выспренние, лживые, не от души, не от сердца, а от хитрости.

— Стыдно как-то от всего этого, — сказала она и пригорюнилась.

43

Только что закончился неприятный разговор с Огневым. Василий Антонович показал ему высокогорский «Гимн».

— Вырастили орла, Анатолий Михайлович. И вы знаете, в чем главная ваша ошибка? Вы заботились только о том, чтобы по вашему, так сказать, ведомству была тишина или хотя бы видимость тишины. А зачем это вам? Может быть, вы боитесь, что, если будет кипение страстей, будут столкновения темпераментов и взглядов на искусство, то это воспримут, как недостаток в вашей работе? Вы плохо, видимо, учились в институте, дорогой товарищ Огнев. Вся история литературы и искусства — сплошные столкновения идей и взглядов. И это неизбежно. А как вы нынче мыслите движение вперед на таком сложном и остром участке человеческой деятельности? Вы говорите в докладах: мы, дескать, за высокую идейность в литературе и искусстве! А как это достигается, по-вашему? Без борьбы, в тишине, спокойненько, гладенько? Вы оберегали Птушкова от критики. Что вы этим делали? Добро? Нет, зло. Во-первых, вы помогали ему таким образом забредать все дальше в болото. Во-вторых, вы помешали писательской общественности оттачивать ее идейное оружие в борьбе со взглядами и практикой таких Птушковых. А в-третьих, вам, видимо, думалось, что вы работаете с ним, а в итоге он работал с вами, и не безуспешно работал. Занимаясь только с ним, вы оторвались от Баксанова, от Залесского, то есть, от того большинства, которое ведет советскую литературу по главному руслу ее развития. Мало того, вы даже настроились против них, вы выдумали групповщину, которую якобы они создали. Я помню наш с вами зимний разговор. Люди работали, отлично работали, за партию, за народ, а вы им: групповщики!