Изменить стиль страницы

— Да ты, Миша, не горячись, — вмешался в разговор Селиванов. — Все же адмирал, и желательно…

— А если я не могу? Он знает, к кому идет?

— Китель-то ты можешь надеть?

— Представляю себе картину: в кителе с погонами и без штанов! Да вы что, смеетесь надо мной, что ли? — у Иоркина задергалась губа, он побледнел.

Катя была уже не рада, что затеяла этот разговор. Пусть хоть совсем голый лежит, только бы не волновался, не психовал.

— Ведь не видно… — начал Селиванов.

— Тебе еще и видеть надо? Голову даю на отсечение, что ты первый в стенгазету «дружеский шарж» ахнешь!

— Ну чего ты на меня орешь? — обиделся Селиванов. — Я тебе как человеку говорю, что так принято…

— Что принято? Что?

— Ну, есть особые положения… Установки…

— Которые выполнять обязательно? — докончил Норкин. — А я не хочу слепо тащиться за установившимися порядками! Не буду, и точка!

— За это тебе недавно шею и мылили.

— Характеристику Мараговского имеешь в виду? Был такой случай. Видишь ли, нашлись умники, которые стали мне доказывать, будто человек, находящийся под следствием, не может быть положительным, будто я даю ему фальшивую характеристику! Черта с два я их послушался! Чего Мараговский заслужил, то и написал!..

— Давайте сменим пластинку? — предложил Чига-рев. — Я ведь, Миша, вот зачем к тебе пришел… Может, спрыснем вечерком награду?

— Что ж, приходите…

Пока Норкин и другие моряки считали минуты в ожидании наград, к тюрьме, стоявшей на окраине города, конвой подвел двух арестантов. Это были Мараговский и Карпенко. Карпенко еле волочил ноги, слезы застилали ему глаза, он запинался почти на каждом шагу. Ведь только подумать: десять лет тюрьмы!.. «Приговор окончателен а обжалованию не подлежит» — еще звучали в его ушах заключительные слова председателя трибунала. Десять лет…

Мараговский держался хорошо. Только дергающееся веко и неестественная бледность выдавали его волнение. Хотя его и поразил приговор, по которому он на пять лет лишался свободы, он не терял надежды выкарабкаться. Как? Там видно будет…

Скрипнула калитка, и арестантов ввели во внутренний двор. Обыск, унизительный для честного человека, каким считал себя Мараговский, и переход в камеру. В пустом длинном коридоре гулко раздаются шаги надзирателей. Шаркает подошвами Карпенко. Звук противный, коробящий. Двери, обитые железом. Около одной из них остановились. Надзиратель вставил в замочную скважину большой ключ, повернул его, и дверь открылась. Полумрак, а впереди окно, стянутое толстой железной решеткой.

Мараговский на мгновение замер перед порогом, закрыл глаза, потом, решившись, тряхнул стриженой головой, вскинул ее и вошел в камеру. Следом протиснулся Карпенко.

За ними лязгнул замок.

Глава десятая

ВПЕРЕД, ГВАРДИЯ!

1

В результате летнего наступления тысяча девятьсот сорок четвертого года советские войска почти полностью освободили от немецких захватчиков родную землю и даже перешли за ее границы. Немецкий фронт, как лед во время полозодья, трещал, ломался, и обломки его, подобно льдинам, неслись по воле хлынувшего потока. Но если половодье длится сравнительно недолго, то напор советских войск не ослабевал со временем, а усиливался, удары наносились неожиданно и в самых невероятных местах. Давно ли, кажется, немецкое командование подтягивало резервы к Ленинграду, потом спешно перебрасывало их ка юг, как вдруг под угрозой уничтожения оказалась одна из важнейших его группировок — «Центр».

Не успели фашистские радиокомментаторы закончить цикл бесед о неприступности линии обороны немецких войск в труднопроходимых болотах Белоруссии, как им пришлось перестраиваться и кричать уже о том, что самое разумное сейчас — отойти за Вислу и тут окончательно закрепиться. Да такое заявление и пора было сделать: советские войска взяли предместье Варшавы — Прагу; перед их глазами была Варшава, окутанная дымом пожаров. Этого ни от кого не скроешь.

На запад шли вереницы эшелонов: по «зеленой улице» проносились к фронту танковые и артиллерийские подразделения, эскадрильи самолетов снимались с обжитых аэродромов и порти безбоязненно располагались по соседству с наземными войсками. Да и чего км было бояться? Уже не существовало вопроса о господстве в воздухе. Давно и бесповоротно советские летчики решили его в свою пользу.

И куда бы ни упал взгляд — везде видны следы поспешного бегства фашистов: исправные машины, сваленные в кюветы или застрявшие меж ухабов проселочных дорог; танки с перебитыми гусеницами и невдалеке от них — склады снарядов, мин и патронов; неепаленные деревни и факелы, валяющиеся как вещественное доказательство на их улицах; приказы о том, что немецкая армия не отступит ни на шаг, и дощечки с надписью: «Минное поле». И везде — трупы, трупы, раздетые и ограбленные фашистскими мародерами.

В потоке наступающих войск шла и Днепровская флотилия. Ее эшелоны растянулись от Пинска до Треблинки. Головным, как и раньше, шел гвардейский дивизион, которым временно командовал Селиванов. Катера стояли на длинных платформах и, казалось, летели в погоню за убегающим противником. Матросы и офицеры разместились в кубриках. Под зовущий вперед перестук колес жизнь шла своим чередом: около пулеметов дежурили зенитчики, а остальные штудировали набившие оскомину наставления, инструкции и памятки. Зато блаженствовали редакторы «Боевых листков», просматривая пачки корреспонденции. Да это и понятно: за время боев о многом захотелось рассказать матросам, а где же лучше всего писать заметку или вымучивать стишок, как не на занятии, когда ты заранее знаешь, какое слово скажет сейчас руководитель?

Но сегодня, хотя время было и неурочное, моряки толпились на палубах и молча всматривались в даль. Селиванов, переняв от Норкина его привычку, сидел на раски-душке около орудийной башни. Хотя не предвиделось никакого смотра, он надел парадный китель со всеми правительственными наградами и даже пуговицы надраил до белесого блеска. И причина была одна: на этом перегоне эшелон пересечет государственную границу — так неужели можно предстать перед поляками в затрапезном виде?

Граница. Сколько мыслей, воспоминаний порождает это слово. Граница — за ней уже чужая земля. Из-за границы ползли к нам в дом диверсанты, шпионы и бандиты. Она первая всегда принимала удар вражеских полчищ.

Граница… Каждый твой метр обильно полит кровью многих поколений и поэтому священен.

— Вон она, смотрите!

Полосатый столбик с государственным гербом и около него часовой. Немного дальше — другой такой же столбик, но на нем уже другой герб, около него другой часовой в непривычной для глаз форме. Вот и все. Как просто и неожиданно…

И земля, по которой бегут поезда, — обыкновенная земля. И не отличишь ее от той, что осталась позади. Здесь она такая же истрескавшаяся от жары, так же плотно утрамбованная солдатскими сапогами. Даже елки и березы точь-в-точь такие же, как на родине.

— Скажи пожалуйста, какая пакость на мою голову, — тихо говорит Жилин.

— Что случилось? — спрашивает Гридин, который по старой памяти завернул на тральщик.

— Погибну я теперь со своим образованием, — сокрушается Жилин. — Вот демобилизуюсь, вернусь в пароходство, а мне и всучат листок по учету кадров. Дескать, заполняй. Раньше-то я на все каверзные вопросы кратко отвечал: «За границей не был», «В контрреволюционерах не состоял». А теперь ведь все подробно описывать придется? И когда, и с кем, и где, и с какой целью. С ума сойти!

— А ты пиши кратко: «По приказу начальства, а зачем — ему виднее», — шутливо подсказывает кто-то.

— Начальству-то что? С него всегда взятки гладки, а ашему брату отдуваться придется.

И не поймешь, над кем издевается Жилин.

Вдруг вахтенный пулеметчик будто переламывается пополам, падает грудью на острую кромку пулеметной башни. Каска сваливается с его головы, ударяется о платформу, подскакивает и скатывается с насыпи.