Изменить стиль страницы

Все к вечеру было готово, связь проверена, но эн-пэ молчал. Началось ожидание. За день броня накалялась, дышала жаром, и матросы большую часть времени проводили на берегу: сидели и лежали в кустах, разглядывая небесную лазурь и слушая „байки“. Скучно. В десять раз хуже, чем под Киевом!

Первый день комендоры почти не отходили от пушек: ждали, что вот-вот запоет тонким голосом зуммер и дежурный телефонист передаст команду. Но молчал телефон: спокойно было на фронте, а вести огонь по одиночным целям мешало расстояние. Глубокие окопы, как трещины, исполосовали землю. Застыли перед ними валы колючей проволоки. Будто вымерла передовая: ни трескотни выстрелов, ни тяжелых вздохов взорвавшихся мин и снарядов. Лишь изредка, будто спросонок, рявкнет какая-нибудь пушка, вздрогнет вздыбленная земля, и опять тихо.

Но тишина и безлюдье были обманчивы. Десятки глаз ощупывали каждый метр земли, и время от времени будто солнечные зайчики мелькали за окопами около развалин домов или в бурьяне. Это солнце играло в стеклах стереотруб притаившихся наблюдателей. Зашевелись противник — оживут окопы и грохот размечет нудную тишину. Но пока всё было тихо, вот и молчал наблюдательный пункт, изнывали от безделья моряки.

К вечеру второго дня зуммер ожил. Комендоры метнулись было к орудиям и, разочарованные, опять опустились на землю: Семёнов вызывал Норкина.

— Может, к фронту передвинут, — высказал кто-то предположение. Норкин, застегивая китель, подошел к телефону, взял трубку.

— Седьмой слушает вас.

— Ты там, седьмой, загораешь или по ягоды все ушли? — задребезжала мембрана. — Стрелять, что ли, комендоры разучились? Если так, то пришлю своих девокписарей. Они у меня всему обучены.

— Целей нет, — сдерживаясь, ответил Норкин.

— А ты ищи! Растревожь, разозли — с избытком появятся! — кричал Семёнов. — Немедленно открывай огонь! Приказываю!

Страшное это слово — приказываю, если его произносит человек, которому не следовало бы и знать его. У осужденного на смерть есть право обжаловать приговор или просить о помиловании: ошибку судьи исправят Другие люди. У воина, получившего приказ, нет этого права. Он обязан, если хочет сберечь свое честное имя, немедленно выполнить приказ. Хорошо и даже приятно это делать, когда ты знаешь, что тобой распоряжается умный человек, когда ты сам веришь в необходимость и возможность выполнения его приказа. У Норкина не было ни того, ни другого. Буква закона стояла за Семёновым, и Норкин, машинально повторив полученный приказ, вызвал к телефону Селиванова, находившегося на наблюдательном пункте.

— Глаза на проводе, — сонным голосом ответил Селиванов.

— Что видишь? Работать надо! — крикнул Норкин. Селиванов о чем-то шепчется со своими управленцами.

— Ну? — торопит Норкин.

— Понимаешь, цели есть, конечно… Да ты сам взгляни в таблицу!

Норкину не нужна таблица стрельбы. Он и без нее знает, что с такого расстояния его пушки могут бить только по площади. Он не Семёнов и помнит закон рассеивания, снарядов. Но приказ…

— Открыть огонь, — роняет в трубку Норкин.

Немного погодя стволы орудий медленно приподнялись, развернулись в сторону кустов и высунули короткие языки пламени. Залп пошел. Обычно в этот момент всё замирало, все, затаив дыхание, ждали сообщения о результатах залпа, но сегодня комендоры спокойно сидели на своих местах и от безделья протирали чистые стекла прицелов. Несколько раз неохотно рявкнули пушки и снова закутались в чехлы.

— Как? — спросил Норкин, тая в душе смутную надежду.

— Как в копеечку! — зло ответил Селиванов. А вечером, когда в штабе группы прочли сводку дивизиона, Семёнов пришел на полуглиссере к месту стоянки катеров и снова ругал Норкина.

— Снаряды выпустили, а толку ни на грош! — кричал он, потрясая кулаком. — Народное добро разбазариваешь!

— Дистанция…

— Она всегда будет! Стрелять уметь надо! Шквалом пронесся Семёнов по дивизиону и ушел в штаб Северной группы, снова запрятался в свою землянку.

Что делать? Отказаться стрелять? Или… врать?

Выход нашел Селиванов. Утром он сам потребовал огня, а потом сообщил:

— Рассеяно до батальона пехоты и подавлено три огневых точки противника!

— Фашисты к наступлению готовятся? — спросил Норкин, которого удивило появление таких сил противника.

Селиванов что-то промямлил. Норкин понял лишь одно: Леня сегодня придет на катера и тогда всё расскажет.

— Видел? Значит, можно и с такого расстояния лущить! — рокотал в телефонной трубке самодовольный бас Семёнова. — Действуй в том же духе! Наградами народ не обойду!

Вечером пришел Селиванов, потный, запыленный. Он долго полоскался в реке, рвал гребнем свалявшиеся волосы и чертыхался, проклиная Березину, жару, войну и тех, кто ее выдумал. Наконец, он вышел на берег, оделся и подсел к Норкину с Гридиным.

— Чего, кума, зажурилась? — спросил он, толкая Норкина плечом. — Начальство жить не дает? Три к носу: на том свете зачтется!

— Точно! Известно — наше дело телячье: обмарался и стой, жди, пока высохнет! — радостно подхватил Копылов, вынырнувший из кустов.

— Геть! — цыкнул на него Крамарев.

— У вас тут не собрание? — спросил Селиванов, оглядываясь. — Весь гвардейский собрался.

— На собрание их палкой сгонять надо, — заметил Гридин.

— Смотря по тому, какое собрание, товарищ старлейт, — опять высунулся Копылов. — Нам всё в порядке профилактики про вред алкоголя да венерические заболевания рассказывают, а тут…

— Что „тут“? Думаешь, я тебе личное письмо Гитлера привез?

— Начхать нам на него!

— На письмо или на самого?

— Да на обоих! — задорно тряхнул головой Копылов. — Сидим в кустах, глядим на небо и отыскиваем там херувимов, а что на фронте — не знаем! Разве порядок?

Норкин приподнял голову, пробежал глазами по матросским лицам — и стих говор, присмирел Копылов, уселся на землю и замер, приглаживая рукой непокорный вихор, торчащий на затылке.

Кратким был рассказ Селиванова. Наблюдательный пункт находился в боевых порядках пехоты, в самом центре фронтовых событий, но ничего радостного, утешительного не заметили моряки: ни новых батарей, ни накапливающихся резервов, ни малейшего намека на близкое наступление.

— Тишина! — будто ругательство, бросил Селиванов это слово. — Наши заняли оборону, для вида постреливают, и всё!.. Да что говорить о наступлении, если в батальонах по пятьдесят-восемьдесят человек!.. На карте у начальства три батальона оборону держат, а если разобраться, то во всех окопах и одной полной роты нет!

— А у них? — спросил Норкин.

— У них? — Селиванов задумался. — Пожалуй, вроде того.

— Тогда кого же мы подавляли и рассеивали?

— Да как сказать, — замялся Селиванов. — Не хотел говорить об этом при всех, да, видно, придется. Уж больно форма-то доклада хорошая… Обтекаемая! Почуяли мы, что кроют вас за отсутствие результатов, ну и…

— Соврали? — резко, злобно, словно выстрелил Норкин.

— Где? Когда соврали? — ощетинился Селиванов. — Замолчал фашистский пулемет после наших залпов? Замолчал!

— Ему стрелять надоело.

— А ты откуда знаешь? У тебя там дружки? — Селиванов отыскивал глазами того, кто бросил последнюю реплику, и не мог найти. Кругом одинаково угрюмые лица. И он закончил уже более спокойно, без задора:

— Раз замолчал — мы считаем: подавили… Да чего тут особенного? В сводках Информбюро и то говорится, что столько-то подавлено, столько-то рассеяно.

Где-то недалеко призывно крякает утка. Булькает вода под ногами аистов. Издали доносится глухой разрыв снаряда. Единственный…

— Скажи пожалуйста, а ведь складно у нас получается, — говорит Жилин, и не поймешь, осуждает или, наоборот, одобряет он эту обтекаемую формулировку. — Большое начальство пером вензеля выписывает, а нам нельзя? Мы — человеки маленькие, незаметные… Не знаю, правда или нет, а рассказывали мне такой случай. Недавно он был. — Жилин говорит неторопливо, спокойно. — Собрал командующий фронтом начальство, обрисовал им обстановку и просит высказаться по существу. Конечно, каждый встает, достает из кармана грамотку…