А что трудится тот Киприанов не за страх, а за совесть даже и без определенного ему жалованья, что печатает и ландкарты, и таблицы, и куншты[27] своим коштом, не тратя из казны ни копейки, что звания себе даже самого ничтожного не имеет, то все им, завистникам, нипочто! Еле вымолил он, Киприанов, при заступничестве все того же благодетеля, генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, чтобы ему, государевой гражданской типографии делателю и книжной торговли держателю Василью Онуфриеву Киприанову, была пожалована хоть какая честная титла[28], как пишут приказные писцы, которая ни во что станет, то есть совсем чепуха! И титла была ему пожалована – библиотекариус.

Приходили на Спасский крестец[29] долгополые, с широченными брадами, из-под которых свисали знаки об оплате пошлины – «За бороду деньги взять». Хмуро глядели, сложа руки, как в бывшую ступинскую полатку вносят известь и кирпич, втаскивают шрифтолитейную утварь. Выходил к ним Киприанов, становился молча напротив. Столь на них не похожий – бритый, в фартуке, прожженном кислотой, – попыхивал трубкой-носогрейкой, поблескивал стеклами брюсовских очков.

Раз куда-то бежал Бяша по отцову поручению, а приказчики из вонючих рядов – Овощного и Рыбного – свистели ему вслед. Ну, к этому-то Бяша уж привык! Вдруг от паперти[30] Николы Москворецкого наперерез ему ринулась ватага крючников. Конечно, на торговой улице всяких ватаг полно, но эти устремились так, что у Бяши ёкнуло под ложечкой.

– Это ты, очкарь? – заорал передний, сбивая в пыль Бяшины очки. – На, получай! Еретик ты, как и твой батюшка!

Затем началось избиение, потому что Бяша юноша хоть и высокого роста, но, конечно же, управиться с оравой этаких мордачей не мог и только защищался ладонями. А из всех лавок и лабазов москворецкой сотни вопили, свистели, гоготали:

– Вжарь ему, ребята, вжарь!

Сапогом лягнули в колено, он упал и подумал: «Господи, только скорей!» На родимых Кадашах ему приходилось видеть трупы изувеченных во время бессмысленной драки. Но внезапно он почувствовал, что его оставили в покое.

Приподнявшись, Бяша увидел, как в столбе пыли сшибаются две ватаги, причем подбегают какие-то новые, с палками. А из лавок Овощного ряда стали выть уж по-иному, жалобно:

– Суконщики! Портошники вы! Честно ли вам драться железными аршинами?

– А восьмером на одного нападать честно?

– Он же не суконщик, этот очкарь, что вам до него?

Потом Бяша помнит, как лежал он в заросшем рву возле кремлевской башни. Сквозь огромные зеленые лопухи мирно светило солнце, над стоячей водой стрекоза трепетала хрупкими крыльями, а на вышине стен перекликались часовые. Над Бяшей склонился, прикладывая к его синякам подорожник, спаситель – Максюта.

Так они подружились, и, когда стали друг дружке все про себя рассказывать, Максюта вдруг огорошил Бяшу признанием:

– А ты знаешь, почему я тогда выручил тебя?

– Почему?

– Потому что ты живешь в Ступина полатке.

– Как так?

– А просто. В Ступина полатке зарыт клад.

Разбогатеть – была мечта Максима Тузова. Его образцом был светлейший князь Ижорскйй, Александр Данилович Меншиков, генерал-фельдмаршал и кавалер, всех чинов-званий его не перечесть. Максюта то и дело отыскивал где-нибудь я божедомках очевидцев, которые якобы помнили, как «Данилыч» пирогами торговал. Впрочем, и хвастаться этим надо было с оглядкой – за столь ясную память можно было угодить в Преображенский приказ.

– Да где ж у нас может быть клад? – недоумевал Бяша. – Полатка-то вся в тютельку, еле умещаемся. Только местом и дорожим.

Тогда Максюта рассказал историю Степана Ступина, стрельца Цыклерова полка, который жил припеваючи, торговал не считаючи, а прибыль подсчитывать довелось в застенке у палача. Польстился он на суду царевны Марфы, которая обещала ему сокровища, коль он поможет освободить сестру ее, бывшую правительницу Софью, из затворов Новодевичьего монастыря.

Сперва его все же помиловали – поломали на дыбе[31] и сослали куда-то в крепость. К нему и семья уехала – жена, дочка-малолетка, – всё бросили, всё зорению предали. Оттуда он, сказывают, утек, когда на Дону казак Кондрат Булавин супротив царя мятеж поднял. И был у того Булавина сей Ступин не последним человеком. Да все ж и тут не пофартило – как Булавина порешили и войско его разбежалось, один из казаков, попавших в царский плен, не выдержал мучений и крикнул слово и дело[32] государево.

Его тотчас на особый допрос как доносчика по царскому интересу. И показал тот казак на Степку, на Ступина. Злато, мол, царевнино злодей Степка все ж утаил и схоронил, а где – неведомо. И начали тогда того Степку искать среди булавинских пленных, а то могли бы и вовсе забыть про него. И нашли и вновь пытали. Умер, однако, Степан в застенке, а тайны не сказал.

В этом месте рассказа Бяша приходил в волнение и обрушивался на приятеля:

– Да откуда ж, мол, знать, что клад зарыт именно здесь, в полатке? Ежели б власти хоть чуть пронюхали, они бы полатку начисто снесли, а землю всю перекопали! А уж сами воры и разбойнички, удалые работнички, разве бы не расстарались? Москва-матушка ими кишмя кишит.

– Ты же сам сказывал, – возражал Максюта. – Как вы пошли полатку эту открывать, оказались в ней какие-то гулящие люди. Может, они и копали?

Приятели облазили весь погреб, осмотрели дворик, амбарушку, пристройку. Никаких следов, что закапывали, что раскапывали, – ничего.

Впрочем, у Максюты был и запасный план обогащения.

– Женюсь на хозяина моего дочке, на Степаниде.

Бяша и этот его план подвергал уничтожению:

– Хозяин твой – первейший торговый человек. Гостиной сотни бурмистр, в Ратуше заседает, капиталами ворочает. Дочку-то свою небось за благородного хочет, не менее. Так куда уж тебе…

Максюта от споров уклонялся, однако рассказывал, что к Степаниде этой приставлена злющая немка и ходят учителя, среди них тот самый Леонтий Филиппович, который и Бяшу математике учил.

– На что ж ей математика? – удивился Бяша, который с наукой сией был не в ладах. – Неужто девушке рангоут[33] рассчитывать или геодезической съемкой заниматься?

– Денежки отцовские считать! – возликовал Максюта, видя, что хоть и чем-то да оказался догадливее своего многомудрого товарища, – Как ты не понимаешь? Денежки! Впрочем, она больше песенки любит.

И теперь, рассказывая другу о приготовлениях к ассамблее, Максюта загрустил:

– Завидую тебе, Васка… Ведь там будет она!

– Кто – она?

– Ох, какой же ты стал недогадливый! Она!

Максюта стал описывать, какие приготовления к ассамблее идут в доме его хозяина. Платьев уж с десяток рассмотрено и отвергнуто. Остановились на шелковом, гишпанском, выделки простой, но цвета яркого, смородинного. Прическа под названием «расцветающая невинность», с локончиками. А юбка от француза Рекса, который шьет на Кузнецком мосту, – с фижмами[34], ширины необозримой, под ней каркас в три обруча из китового уса. Максюта приводил такие подробности туалета, что было ясно – он не зря обучается в суконной сотне.

– Смотри, друг Васка, ты хоть на контрданс-то ее там пригласи. Боярские сынки – персоны кичливые, станут ли они звать купецкую дочь? Ты не забыл, как я тебя контрдансу учил?

Он взял приятеля за талию и принялся крутить столь яростно, что у того слетели очки и пришлось их отыскивать на кирпичном полу. Глядя на его давно не стриженную голову, Максюта спохватился:

– Постой, да есть ли у тебя волосы накладные, сиречь парик?

Это услышала баба Марьяна, которая как раз пришла звать друзей откушать. Всплеснула руками:

вернуться

27

Куншта, куншт – в начале XVIII века так назывались листовые произведения печати (гравюры).

вернуться

28

Титла – знаки сокращения слов в церковнославянском кириллическом письме.

вернуться

29

Крестец – перекресток.

вернуться

30

Паперть – внешняя лестница, площадка у входа в церковь.

вернуться

31

Дыба – орудие пытки в виде столбов с перекладиной, к которой привязывался осужденный.

вернуться

32

Слово и дело – система политического сыска в России в XVII–XVIII веках: объявившие за собой «слово и дело государево» поступали для розыска в Преображенский приказ, все другие наказания им временно отменялись.

вернуться

33

Рангоут – надпалубные сооружения, мачтовая оснастка корабля.

вернуться

34

Фижмы – юбки на каркасе из проволоки или китового уса (на языке XVIII века «китового зуба»).