Киприанов тоже встал для ответа (коленка тряслась предательски!). Оправдывался: де, открывая лавку, сиречь библиотеку, он и не чаял себе власти над всем торгом книжным – чтобы и разрешать и изымать…
– Вы меня не поняли, – прервал его Ушаков. – Я как раз спрашиваю, почему вы не делаете этого? Почему?
– Да, да, да! – хлопнул по столу губернатор Салтыков. – Почему?
Киприанов, перхая от волнения, стал уверять, что слайде для сего и разумения должного ниже титула достойного не имеет… А уж Печатный двор, то есть почтенный господин Поликарпов, раз уж он хочет над гражданской его типографией начало иметь, вот ему и с руки за всю торговлю книгами отвечать…
Поликарпов, несмотря на присутствие обер-фискала, протестующе вскочил, но тот остановил его жестом, молчал, оценивая обстоятельства.
– Ну, вот что, – сказал Ушаков, побарабанив по столу пальцами. – Разбираться, кому у кого под началом быть, мы сейчас не станем. Пусть обсудят это ваши верховные начальники: Печатного двора – боярин Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, а гражданской типографии – генерал-фельдцейхмейстер Яков Вилимович Брюс. Оба они ныне в Санктпитер бурхе обретаются, мы им отпишем, а они какую резолюцию наложить изволят, пусть государю доложат. Мы же сядем тотчас потеснее и подумаем совместную думу, как бы нам злодеев сих, писем воровских подметчиков, изловить.
Киприанов вернулся домой в самом тяжелом настроении. Все домашние ушли к обедне, в полатке оставался один швед Саттеруп, который как лютеранин, да еще военнопленный, в церковь не ходил. Киприанов, послонявшись по мастерской и выкурив трубочку, немного пришел в себя, достал коробку с гравировальными резцами и склонился к абрису ландкарты.
За окошком, куда Киприанов вместо старой слюды вставил чистейшие стекла, кипел, шумел, торжествовал летний солнечный день. Но гнездилась на сердце неясная кручина, и всё кругом было неуютно, и в мастерской казалось темно. Киприанов зажег две свечи в шандале[152], потом поднес ландкарту к самому окошку, разглядывая, и наконец распахнул окно настежь. Там, внизу, на площади, сквозь людской гомон и толчею медленно ехала фура, окруженная конными преображенцами.
– Преображенская фура! – хмыкнул Киприанов, склоняясь к ландкарте.
Но непонятное беспокойство все более мучило, и он, бросив циркуль, вернулся к окну. Фура въехала уже на самую середину площади.
«Ох, чье-то сердце ёкает сейчас! – думал Киприанов. – Скольких людей увезла из дому эта фура и сколько их не вернулось к своим очагам!»
Он заставил себя отвернуться и вновь взяться за циркуль. Но не успел он сделать первые замеры, как услышал отчаянный стук палки Саттерупа, призывающий его вниз. Там у лестницы стоял усатый секунд-поручик Преображенского приказа.
– В твоем ли доме приписанная к Артиллерийскому приказу сирота Устинья, оказавшаяся по розыску Ступиной?
Киприанов остолбенел более, чем во время всей аудиенции у губернатора Салтыкова. Пока он лихорадочно соображал, что сказать, а секунд-поручик хмуро изучал его лицо, показались из церкви домочадцы с бабой Марьяной во главе.
И тут же Устинья выдала себя: увидев преображенцев, она метнулась в сторону, наткнулась там на усача, бросилась в другую – и вот уже все преображенцы ловят ее и уже поймали, со знанием дела опутывают веревкой.
Затем секунд-поручик приказал Киприанову засвидетельствовать личность схваченной Устиньи. Баба Марьяна суетилась, предлагая служивым выпить по чарочке с устатку. Затем связанную Устинью повели, а точнее, понесли, потому что она отчаянно билась. И тут в дверях вырос запоздавший Бяша.
Он не сразу понял, что происходит.
– Ма-ама! – вскрикнула Устя, когда ей заломили руки, запихивая в фуру. И он без раздумья кинулся на солдат.
Неизвестно, чем бы кончилось это для него, но тут Федька, и Алеха, и даже швед Саттеруп бросились, оттащили его от преображенцев, которые уж и кортики обнажили (нападение на конвой!). Откуда только у юноши взялась сила – Федька, здоровенный Алеха и все подмастерья не могли никак с ним справиться. Возились, пока фура отъезжала, пока огибала Лобное место, выкатывалась через ухаб на улицу Ильинку, исчезая в людной толпе.
ГЛАВА ПЯТАЯ. Совет да любовь
Лопухины – род древний и знаменитый, хотя при последних государях оскудевший и милостями забытый. Родословцы выводят Лопухиных от того баснословного Редеди Касожского, которого в честном бою поразил тьмутараканский князь Мстислав. Но и охудав, и вотчин многих лишась, Лопухины оставались многочисленны и горласты. Не за то ли и избрала их вдовая царица Наталья Кирилловна, когда приискивала невесту сыну? Время тогда было смутное, правительница Софья в самой силе находилась, а положение юного Петра было шатким, стена из преданных свойственников казалась весьма кстати…
На свадьбе царя Петра и Евдокии Федоровны Лопухиной довольно было знатных персон, но почетную должность получил тогда самый младший брат новобрачной, совсем еще мальчик, – Аврам. Он ходил в поддружках – невесте фату держал, молодых хмелем обсыпал, сенных девушек одаривал. И виделись уже царскому свояку Авраму в его будущей фортуне неоглядные дали.
А получился афронт[153] совсем уж неожиданный. Кто ныне разберет, какая там кошка между молодыми пробежала, – иные уверяют, что басурманы из Немецкой слободы государя опоили, другие – что прокляла его сестрица Софья из монастыря за то, что ее власти лишил. Так или этак, а как вернулся царь из путешествия за рубеж, так к царице уж ни ногой, а все в немецкий шинок[154], что возле Яузы-реки.
И вскоре веселая да румяная царица Евдокия – Авдотья, Дунюшка-лапушка, как звал ее когда-то муж, – стала инокиней[155] Еленой, старицей Спасо-Евфимиевской обители в Суздали, вечно слезы лиющей. И сынок ее единородный, Алексей Петрович – Алешенька-свет, – был от матери взят и поручен старым девам-теткам, да корыстным приживальщикам, да немцам, профессорам безмозглым. А Лопухины, которые чаяли в генералы да в министры, – те угодили воеводами в окраинные города.
«Ништо! – решил, однако, бывший поддружка. – Твоя, Аврам, свеча еще не загасла!» Снискав милость царевны Натальи Алексеевны, любимой сестры Петра, приблизился он к царевичу Алексею, которого она воспитывала, стал у того нужным человеком. То выезжал дядя Аврам с царевичем в сельцо Коломенское, и там было кушанье и напитков изрядно и царевич зело изволил увеселяться. То посещал его же, дяди Аврама, дом и изволили там кушать и пить много и забавляться с весельем, танцевали и в лещетки[156] играли до полуночи. Немцы-учителя даже государю отписывали, чтобы дядю того от царевича определил подале. Когда же царевич вырос, Лопухин тайно свез его в Суздаль, свидание с матерью, которую он не видел столько лет, ему устроил.
Затем царевич уехал в Петербург, потом за границу, в армию, женился, возвращаясь в Москву уж ненадолго, но Лопухин, не имея чинов и должностей, сильным стал на Москве человеком. Бояре царского указа так не слушали, как того Аврама Лопухина, в него веровали и боялись его, говорили: «Он всем завладел. Кого велит обвинить, того обвинят, кого от службы отставить, того отставят, и кого захочет послать, того пошлют».
В канун Петра и Павла, под вечер, Василий Онуфриевич Киприанов, взяв подвешенный молоток, постучал им в калитку усадьбы Лопухиных, что раскинулась на склонах холмов напротив Кремля, обращенных к Неглинной-реке. Был разгар жары – духота, глухомань, пол-Москвы по деревням разъехалось, округ бродили грозы. Промокая платком взмокший лоб, Киприанов ожидал, пока калитка распахнется перед ним, и с некоторым страхом рассматривал высоченный забор, а за ним – мрачный чертог рода Лопухиных. Слыл тот дом на Москве воровским, тут-де против государя что-то замешивается, тут беглых много скрывается, юродивых… И вообще, конечно, лучше бы сюда вовсе не ходить, да Лопухин сам звал через нарочного, попробуй-ка к такому не пойди!